— Хотя не имею счастия, но он, сударь, наместник: уж если вы изволите кланяться, так нам и поготово следует; а к тому же это, батюшка, воин великий, про него и песня сложена: «Слава генералу Тормасову, поразившему силы вражеские». Я, сударь, доложу вам, — продолжал словоохотный Григорьич, — во французский-то год, грешный человек, ещё по театрам хаживал, тоже сударь из музыкантов было много знакомых, особенно из смирновских; у Михаилы Петровича[228] музыка роговая была отличная[229], сударь, а театр-то тогда был на Знаменке,[230] если изволите помнить; да куда вам, сударь, вы ещё махонькие были. Так вот, батюшка, и был я в театре, не то перед госпожинками,[231] не то вскоре после; как там начали петь: «Слава генералу Тормасову, поразившему силы вражеские», так только стон пошёл, верьте господу, кто хлопает в ладоши, кто ура кричит, а кто навзрыд так и плачет. Я признаться сказать, не хлопал, — что, мол, хлопать в ладоши, не маленький, — а уж накричался, да наплакался вдоволь.
— Да о чём же ты плакал? — спросил я, не постигая ещё в те дни, что глубокая радость сердца и грусть равно выражаются слезами.
— Эх, сударь, как же так, вы изволите спрашивать: от радости, батюшка, дело известное.
Так иногда простолюдины умеют ценить и помнить деяния знаменитых.
Сверх же детских моих воспоминаний о графе, я на это время помнил его, как первого главнокомандующего, которому я в числе других был представлен при производстве нашем в офицеры; а эта эпоха вступления на поприще военной жизни надолго отзывается чем-то отрадно памятным.
Всё это оживилось в моём воспоминании, когда я от коменданта ехал под Донскую, в дом графини Орловой-Чесменской,[232] чтоб явиться к М. Ф.
При свидании генерал сообщил мне, что он намерен пробыть в Москве не более недели, но мне дозволяет, если я хочу, до конца февраля остаться в Москве, на праве 28-ми-дневного отпуска. Само собою разумеется, что я воспользовался этим дозволением и остался.
Но генерал действительно вскоре уехал; он почему-то спешил в Киев.
В продолжение дней моего отпуска, по чувству благодарности, я уже конечно не раз посетил Николая Николаевича Муравьёва,[233] который каждого из нас, принадлежавшего к его военно-учебному заведению, принимал с каким-то особым соучастным радушием.
Как я живо помню эти небольшие комнаты во дворе,[234] где жил сам Николай Николаевич и где помещались собственные его классы преподавания военных наук! Главный же наследственный его дом был в то время занят Английским клубом.[235] Помню и то, как мы иногда, слушая увлекательные лекции H. Н., засматривались подчас на вечеровые огни клуба, на эти вечные биваки вечного кейфа, и как иногда какой нибудь тюринист[236] с кием отвлекал наше внимание от какой-нибудь системы Вобана[237], или от рассказа о блокаде, например, Гамбурга и т. п. Если же на тюринисте были эполеты, то внимание наше усиливаюсь Но не долго подобное развлечение имело права свои: генерал вскоре это заметил — и опущенные шторы сосредоточили внимание к лекциям.