И горько жалуюсь и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.
Рассказав нам, как Пушкин истреблял неожиданно свои произведения, и как при этом будто бы вы с участием дружбы спрашивали его: Что с тобою Пушкин? и как он отвечал вам: — «Да так!» вы вдруг поражаете нас неожиданным показанием: «и ведь никогда не любил говорить о литературе. Врёт, бывало, чепуху, говорите вы, рассказывает анекдоты, и чуть есть какая-нибудь возможность, анекдоты у него всегда выйдут непристойные…» Отозвавшись так несправедливо и непристойно о Пушкине, вдруг восклицаете: «Да, любили мы А. С.» При этом заключений мы бы вправе были ожидать вопроса от вашего следователя: да за что же? Но вопрос не последовал. Видно, следователь стоит в уровень с ответчиком и нисколько не поражается нецелесообразностью показания с заключением: да, любили мы Александра Сергеевича. Да за что же? спросим мы наконец: за чепуху, за непристойные анекдоты, что ли?
Нет, Карл Иванович, воля ваша, но мы сомневаемся не только в вашей дружбе с Пушкиным, но даже в вашем знакомстве, и чтобы удостоверить вас в этом сомнении, отсылаем вас к вашему же земляку К. И. Прункулу, который, так же как и вы, хотя не был ни дружен, ни знаком с Пушкиным, за исключением разве так называемого шапочного знакомства, конечно, скорее убедит вас, что все ваши показания неверны. Этим указанием на г. Прункула мы бы охотно кончили наш отзыв, но иные показания ваши, относящиеся как до Пушкина, так и до других уважаемых нами лиц, обязывают нас раскрыть всю несправедливость их. Итак, продолжаем. Карл Иванович, как мы знаем из его собственных слов, провёл с Пушкиным в Кишинёве слишком год, а мы провели всё время его пребывания в Кишинёве; Карл Иванович встречался с Пушкиным только в одних гостиных, а мы, можно сказать без преувеличения, видались с ним почти ежедневно: то у себя, то у общих друзей наших; но признаемся, никогда от него никакой чепухи не слыхали. Пушкин не только не любил непристойных анекдотов, но даже, если слышал от других или самому приходилось повторять слышанное с примесью чего либо неподходящего к условиям приличия, конфузился и краснел; и уж, конечно, не от грубого наслаждения чем либо наглым, но скорее разве от той стыдливости, которая дана на долю каждого, и в особенности одарённому свыше. О литературе Пушкин действительно не любил говорить, в этом вы правы, Карл Иванович; но он не любил о ней говорить с теми, для которых подобный разговор был не под силу. Это и понятно. Но вот что непонятно нам: ваш следователь спрашивает: «говорят, он, т.-е. Пушкин, был страшно заносчив?» — и вы отвечаете: «совершенно справедливо». И в подкрепление всего этого вы продолжаете: «да знаете ли что, говорите вы, ведь и я должен был драться с ним на дуэли, а между тем мы были друзьями и говорили друг другу ты. Я как теперь помню, продолжаете вы, прислано было к нам из Петербурга несколько офицеров для съёмок в Бессарабии. Человек двадцать, кажется; 4-х то я не забыл: З[убов], П[олторацкий] 1-й, П[олторацкий] 2-й, К[ек] и другие. Все славные малые, только что произведённые в офицеры. Не помню за что и как, между К[еком] и П[олторацким] 1-м устроилась дуэль. К первому попал секундантом я, второй выбрал Пушкина. Ну, известное дело, на нашей обязанности лежало назначение условий поединка. Мы съехались с Пушкиным и трактат начался. Но как понравится вам оборот дела? Александр Сергеевич в разговоре со мною, решительно не могу вам сказать за какие, да и были ли они, „обидные выражения“, вызвал на дуэль меня! — Ты шутишь, Пушкин? — Я не мог не принять слов его не за шутку. „Нисколько, драться с тобою я буду, ну мне этого хочется; только ты должен обождать. Я уже дерусь с двумя господами; разделавшись с ними, я к твоим услугам, Карл Иванович!“ Я был решительно озадачен, да и мог ли я ожидать такого исхода весьма мирно начатого и очень мало до нас касавшегося разговора». — На этом, Карл Иванович, позвольте остановиться и уверить вас не бездоказательно, что с самого вашего слова: «я как теперь помню», вы ничего не помните, и все ваши показания, за исключением четырёх имён, означенных буквами З…, П….й 1, П…й 2, К…. взяты из мира вымыслов. Мы говорим это потому, что все обстоятельства этого времени знаем наверное. Во-первых, на съёмку Бессарабии не было прислано не только несколько, но даже ни одного офицера из Петербурга, а все они получили назначение из главной квартиры, куда, большею частью, поступали из известного московского военно-учебного заведения колонновожатых, состоявшего под благодетельным начальством Николая Николаевича Муравьёва. Всех назначенных на съёмку было не двадцать человек, как вы говорите, а несравненно менее, по самой простой причине, что в то время свитских офицеров было вообще не так много, как вам кажется. Нам всего этого нельзя не знать, Карл Иванович, мы сами имели честь принадлежать к этому замечательному корпусу офицеров. Помним и названных вами офицеров, как например: З.., вероятно один из Зубовых (их было двое); П….й 1 — Алексей Павлович Полторацкий, П….й 2 — Михаил Александрович Полторацкий, К… Валерий Тимофеевич Кек. Не так ли Карл Иванович? Но вот что не так: вы говорите, что не помню за что и как между Кеком и Полторацким устроилась дуэль. Пощадите, Карл Иванович, мы думаем, что никто, при здравой памяти, не может помнить того, чего никогда не было; а уж как вам довелось быть секундантом при той дуэли, которой не только что не было, но даже и не предполагалось — этого мы решительно не понимаем. К тому же, весь рассказ ваш о Пушкине, по вашим словам, принадлежит к последнему времени пребывания его в Кишинёве, а в это время В. Т. Кека уже не было в Кишинёве: он почти за год уехал в отпуск и не возвращался. — Нам памятен прощальный обед, бывший в квартире Полторацких, где был и Пушкин, где и мы были, памятно и то, что вследствие этого обеда написано Пушкиным на другой день известное его стихотворение: К друзьям, начинающееся словами «Вчера был день разлуки шумной» и проч. Но на чём и почему могла образоваться дуэль между вами и Пушкиным, мы никак не понимаем. — Неужели вы подобным рассказом думали доказать, что Пушкин был заносчив? — Это не доказательство, и ваш ответ на вопрос, был ли Пушкин заносчив, не то что «совершенно справедливо», как вы говорите, а совершенно несправедлив для тех, кто знал Пушкина и кто понимает значение слова заносчив! Короче сказать, весь ваш рассказ о дуэли с Пушкиным до того не правдоподобен, что даже ваш следователь, которого конечно нельзя признать осмотрительным, усомнился. «Да так ли это было, говорит он, послушайте?. Не забыли ли вы другой, более положительной и более здравой причины?». Нет! отвечаете вы утвердительно и потом пускаетесь в предосудительное предположение, основываясь, кажется, на том, что бумага всё терпит. — Вы говорите: «может быть причина и существовала. Калипса[293], вы вероятно знаете, та гречанка, в которую Пушкин влюбился, Калипса была, кажется, снисходительнее ко мне, чем к нему. Ну, конечно, ревность, зависть… а у А. С. всё это переваривалось очень скоро».
Беда беду родит, говорит пословица, а у вас, Карл Иванович, позвольте сказать, одна неправда родит другую и так плодится, что никакая персидская ромашка не поможет. Позвольте спросить, что вы такое рассказываете? Ведь нельзя же безнаказанно так говорить о людях потому только, что уже нет их на свете. С чего вы, например, вздумали уверять нас, что Пушкин был завистлив, когда зависть постоянно чужда душе возвышенной — это достояние, по преимуществу, душ мелких, пресмыкающихся в сферах низших, но не той высокой области, в которую само провидение поставило нашего поэта. — Это низкое свойство даже никогда не вмещалось в состав его уклонений. Что, например, значит выражение ваше: «Калипса, кажется, была снисходительнее ко мне, чем к Пушкину». Не подарил бы вам Пушкин этого выражения, — да, признаемся, и мы не легко на него смотрим. Понимаете ли вы, Карл Иванович, что это слово снисходительнее бросает тень на доброе имя беззащитной женщины, и что память о Калипсе ознаменовал Пушкин прекрасным посланием к гречанке, начинающимся словами:
Ты рождена воспламенять
Воображение поэта, и проч.
Рассказав нам о небывалом предположении дуэли с Пушкиным и приписав произвольно причину её ревности и зависти, вы вдруг приходите к заключению, что у А. С. всё это, то-есть ревность и зависть, переваривалось очень скоро! — Что значит: переваривалось очень скоро? полагаем не без основания, что вы хотели сказать одно, а сказали другое, или, что очень может быть, ваш следователь неверно передал нам ваши показания. Далее вы делаете вопрос самому себе, или начинаете во всеуслышание говорить сами с собою: «На чем, бишь, я остановился», спрашиваете вы, и припомнив, — отвечаете: «да, двумя противниками Пушкина были: командир *** полка С…и***. За что дрался он с ними, не могу вам сказать теперь, да можно ли было знать об этом и тогда?» На это ваше замечание мы можем отвечать удовлетворительно: Пушкин действительно имел столкновение подобного рода с командиром одного из егерских полков наших, замечательным во всех отношениях, полковником С. Н. С[таровым][294]. Причина этого столкновения была следующая: в то время, вы верно помните, т. н. Казино заменяло в Кишинёве обычное впоследствии собрание, куда всё общество с‘езжалось для публичных балов. В кишинёвском Казино, на то время ещё не было принято никаких определительных правил; каждый, принадлежавший к т. н. благородному обществу, за известную плату мог быть посетителем Казино; порядком танцев мог каждый из танцующих располагать по произволу; но за обычными посетителями, как и всегда, оставалось некоторое первенство, конечно ни на чём не основанное. Как обыкновенно бывает во всём и всегда, где нет положительного права, кто переспорит другого или, как говорит пословица: кто раньше встал, палку взял, тот и капрал. Так случилось и с Пушкиным. На одном из подобных вечеров в Казино, Пушкин условился с Полторацким и другими приятелями начать мазурку; как вдруг, никому незнакомый, молодой егерский офицер полковника С[таро]ва полка, не предварив никого из постоянных посетителей Казино, скомандовал играть кадриль, эту так называемую русскую кадриль, уже уступавшую, в то время, право гражданства мазурке, и вновь вводимому контр-дансу, или французской кадрили. На эту команду офицера Пушкин по условию перекомандовал: мазурку! Офицер повторил: играй кадриль! Пушкин смеясь снова повторил: мазурку! и музыканты, несмотря на то, что сами были военные, а Пушкин фрачник, приняли команду Пушкина, потому ли, что он и по их понятиям был не то, что другие фрачники, или потому, что знали его лично, как частого посетителя: как бы то ни было, а мазурка началась. В этой мазурке офицер не принял участия. Полковник С[таро]в, несмотря на разность лет сравнительно с Пушкиным, конечно был не менее его пылок и взыскателен, по понятиям того времени, во всём, что касалось хотя бы мнимого уклонения от уважения к личности, а поэтому и не удивительно, что С[таро]в, заметив неудачу своего офицера, вспыхнул негодованием против Пушкина, и, подозвав к себе офицера, заметил ему, что он должен требовать от Пушкина об‘яснений в его поступке. Пушкин должен, прибавил С[таро]в по крайности, извиниться перед вами; кончится мазурка, и вы непременно переговорите с ним. Неопытного и застенчивого офицера смутили слова пылкого полковника, и он, краснея и заикаясь, робко отвечал полковнику: да как же-с, полковник, я пойду говорить с ними, я их совсем не знаю! — Не знаете, сухо заметил С[таро]в; ну, так и не ходите; я за вас пойду, прибавил он, и с этим словом подошёл к Пушкину, только что кончившему свою фигуру. Вы сделали невежливость моему офицеру, сказал С[таро]в, взглянув решительно на Пушкина; так не угодно ли вам извиниться перед ним, или вы будете иметь лично дело со мною. В чём извиняться, полковник, отвечал быстро Пушкин, я не знаю; что же касается до вас, то я к вашим услугам. — Так до завтра, Александр Сергеевич. — Очень хорошо, полковник. — Пожав друг другу руку, они расстались. Мазурка продолжалась, одна фигура сменяла другую, и на первую минуту никто даже не воображал о предстоящей опасности двум достойным членам нашего общества. Все раз‘ехались довольно поздно. Пушкин и полковник уехали из последних. На другой день утром, в девять часов, дуэль была назначена: положено стрелять в двух верстах от Кишинёва; Пушкин взял к себе в секунданты H. С. Алексеева. По дороге, они заехали к полковнику Липранди, к которому Пушкин имел исключительное доверие, особенно в делах этого рода, как к человеку опытному и, так сказать, весьма бывалому. Липранди встретил Пушкина поздравлением, что он будет иметь дело с благородным человеком, который за свою честь умеет постоять и неспособен играть честию другого. Подобные замечания о С[таро]ве и мы не раз слыхали, и не от одного Липранди, а от многих, и между многими можем назвать: Михаила Фёдоровича Орлова, Павла Сергеевича Пущина, этих участников в битвах 12 года и под стенами Парижа, где и С. Н. С[таро]в также участвовал и со славою, ещё будучи молодым офицером. Мы не имели чести видеть С[таро]ва в огне, потому что сами в то время не служили и не могли служить; но зато впоследствии, смеем уверить каждого, мы ни разу не слыхали, чтоб кто нибудь упрекнул С[таро]ва в трусости или в чём-либо неблагородном. Имя Семёна Никитича С[таро]ва всеми его сослуживцами и знакомыми произносилось с уважением. Расставаясь с Пушкиным, Липранди выразил опасение, что очень может статься, что на этот день дуэль не будет кончена. Это от чего же? быстро спросил Пушкин. — Да от того, отвечал Липранди, что мятель будет. Действительно, так и случилось: когда с‘ехались на место дуэли, мятель с сильным ветром мешала прицелу; противники сделали по выстрелу и оба дали промах; секунданты советовали было отложить дуэль до другого дня, но противники с равным хладнокровием потребовали повторения; делать было нечего, пистолеты зарядили снова — ещё по выстрелу, и снова промах; тогда секунданты решительно настояли, чтоб дуэль, если не хотят так кончить, была отложена непременно, и уверяли, что нет уже более зарядов. Итак, до другого разу, повторили оба в один голос. До свидания, Александр Сергеевич! До свидания, полковник!
На возвратном пути из-за города, Пушкин заехал к Алексею Павловичу Полторацкому, и не застав его дома, оставил ему записку следующего содержания:
«Я жив, С[таро]в Здоров, Дуэль не кончен».