— Я не обманываюсь, — отвечал Литвинов беззвучным голосом. — Я вас люблю так, как никогда и никого не любил, кроме вас. Я не стану упрекать вас: это было бы слишком нелепо; не стану повторять вам, что, быть может, ничего бы этого не случилось, если бы вы сами иначе поступили со мною… Конечно, я один виноват, моя самонадеянность меня погубила; я поделом наказан, и вы этого никак ожидать не могли. Конечно, вы не сообразили, что было бы гораздо безопаснее для меня, если бы вы не так живо чувствовали свою вину… свою мнимую вину передо мною и не желали б ее загладить…
Но ведь сделанного не переделаешь. Я только хотел уяснить вам мое положение: оно уж и так довольно тяжело… По крайней мере, не будет, как вы говорите, недоразумений, а откровенность моего признания, я надеюсь, уменьшит то чувство оскорбления, которое вы не можете не ощутить.
Литвинов говорил, не поднимая глаз; да если б он и взглянул на Ирину, он бы все-таки не мог увидеть, что происходило у ней на лице, так как она по-прежнему не отнимала рук. А между тем то, что происходило на этом лице, вероятно бы его изумило: и страх, и радость выражало оно, и какое-то блаженное изнеможение, и тревогу; глаза едва мерцали из-под нависших век, и протяжное, прерывистое дыхание холодило раскрытые, словно жаждавшие губы…
Литвинов помолчал, подождал отзыва, звука… Ничего!
— Мне остается одно, — начал он снова, — удалиться; я пришел проститься с вами.
Ирина медленно опустила руки на колени.
— Но мне помнится, Григорий Михайлыч, — начала она, — та… та особа, о которой вы мне говорили, она должна сюда приехать? Вы ее ожидаете?
— Да; но я ей напишу… она остановится где-нибудь на дороге… в Гейдельберге, например.
— А! в Гейдельберге… Да… Там хорошо… Но все это должно расстроить ваши планы. Уверены ли вы, Григорий Михайлыч, что вы не преувеличиваете, et que ce n'est pas une fausse alarme?
Ирина говорила тихо, почти холодно, с небольшими расстановками и глядя в сторону, в окно. Литвинов не ответил на ее последний вопрос.