- Куда ж ты дел его? - спросил я отца погодя немного.
Отец не отвечал мне и поскакал вперед. Я нагнал его. Мне непременно хотелось видеть его лицо.
- Ты соскучился без меня? - проговорил он сквозь зубы.
- Немножко. Где же ты уронил свой хлыст? - спросил я его опять. Отец быстро глянул на меня.
- Я его не уронил, - промолвил он, - я его бросил.
Он задумался и опустил голову... И тут-то я в первый и едва ли не в последний раз увидел, сколько нежности и сожаления могли выразить его строгие черты.
Он опять поскакал, и уж я не мог его догнать; я приехал домой четверть часа после него.
"Вот это любовь, - говорил я себе снова, сидя ночью перед своим письменным столом, на котором уже начали появляться тетради и книги, - это страсть!.. Как, кажется, не возмутиться, как снести удар от какой бы то ни было!., от caмой милой руки! А, видно, можно, если любишь... А я-то... я-то воображал..."
Последний месяц меня очень состарил - и моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке...
Странный и страшный сон мне приснился в эту самую ночь. Мне чудилось, что я вхожу в низкую темную комнату... Отец стоит с хлыстом в руке и топает ногами; в углу прижалась Зинаида, и не на руке, а на лбу у ней красная черта... А сзади их обоих поднимается весь окровавленный Беловзоров, раскрывает бледные губы и гневно грозит отцу.