Ефрем. Какая пристяжная не работает?

Михрюткин. Какая… какая… Известно, какая; правая вороная. Ничего не везет — разве ты не видишь?

Ефрем. Правая?

Михрюткин. Ну, не рассуждай, пожалуйста, и не повторяй слов моих. Я этой гнусной привычки в дворовых людях терпеть не могу. Стегни-ка ее, стегни, хорошенько стегни, да вперед не давай ей дремать, да и сам тоже того… (Ефрем с язвительной усмешкой сечет правую пристяжную.) После этого мне остается самому на козлы сесть, — да разве это мое дело? Это твое дело. Дурак. (Ефрем продолжает сечь пристяжную. Она брыкает.) Ну, однако, тише! (Помолчав.) Экая, между прочим, жара несносная. (Закутывается в шинель и кашляет.)

Селивёрст (помолчав). Да-с… оно точно, жара. Ну, а впрочем — для уборки хлебов — оно ничего-с. О-ох, господи! (Вздыхает и чмокает губами, как бы, собираясь дремать.)

Михрюткин (помолчав, Селивёрсту). Скажи, пожалуйста, что это за толстая баба на постоялом дворе с нами рассчитывалась? Я прежде ее не видывал.

Селивёрст. А сама хозяйка. Из Белева надысь наехала.

Михрюткин. Отчего она такая толстая?

Селивёрст. А кто ж ее знает? Иного эдак вдруг разопрет, чем он в иефтом случае виноват?

Михрюткин. Она с нас дорого взяла, эта баба. Я заметил, ты никогда на постоялых дворах не торгуешься. Никогда. — Что запросят, то и даешь. Знать, она тебе поднесла, эта баба. И в городе тоже втрое заплатил.