Особенно неудачны, между прочим, небольшие, тоже объяснительные монологи, которыми заключается почти каждая сцена Марьи Андреевны. Например: после первого объяснения в любви, в котором она и Мерич что-то немножко круто начали говорить друг другу ты, — она, оставшись одна, произносит следующие слова: «Он ушел… Хорошо ли я сделала? Мне и стыдно и весело. Что, если это только шалость с его стороны? Боже мой, как мне совестно за себя! А если он любит в самом деле? Он всегда такой скучный, печальный! Ах, как бы мне хотелось знать, любит ли он меня!»* и т. д. От этой небольшой тирады так и веет условной, театральной атмосферой. Нас не удивляет, что Марья Андреевна влюбилась в Мерича, этого совершенно недостойного ее молодого человека: мы знаем, что в известные лета девушки любят не в силу каких-нибудь особенных заслуг в избранном предмете, но просто потому, что им пришла пора любить; но вся любовь ее завязывается и разыгрывается как-то натянуто литературно. Она любит потому, что автору нужно заставить ее полюбить, чтобы на чувстве ее к Меричу завязать интерес пьесы, потом ввести обычную борьбу, которую разрешает, наконец, обычная жертва; но читателю не верится ни в эту любовь, ни в эту борьбу, — в самое существование Марьи Андреевны ему плохо верится; а жертва ее не возбуждает в нем ни сожаления, ни ропота: жертва ее проходит неоцененной, едва ли замеченной… Окончательное же примирение остается совершенно непонятным. Мы даже готовы согласиться, что читатель, искусившийся в деле чтения, читатель, проследивший большое количество тех призрачных женских лиц, которыми так богата наша словесность, их так называемые страдания и радости, — «проследит», пожалуй, и это лицо, и даже с участием; но на свежего человека оно едва ли произведет глубокое впечатление, и кроме двух-трех горячих слов, кроме последнего прощанья Марьи Андреевны с Меричем, где тот, отказавшись от ее руки и добившись от нее, что она его прощает, объявляет, что все прекрасно, — кроме этой сцены, говорим, да еще последующей с Милашиным, где Маша, с трудом удерживая рыдания, играет с ним в дураки, едва ли от чего-нибудь забьется сердце у этого свежего человека. Но особенно напряженным и, говоря техническим слогом, «резонерским, сделанным», покажется ему конец, в котором Марья Андреевна внезапно взглядывает на самое себя с утилитарной точки зрения, собираясь заняться исправлением г. Беневоленского. Словом, как барышня, фигура Марьи Андреевны совершенно исчезает перед лицом какой-нибудь дочери городничего в гоголевском «Ревизоре»; как девушка, она то возбуждает наше сочувствие, то отталкивает нас, как, например, в той сцене, где она сама требует от Мерича, чтобы тот женился на ней; грации в ней тоже нет, и проходит она через нашу душу, как гость, которого мы не поняли, — может быть, потому, что нечего было в нем понимать. Видно, что г. Островский хотел создать в Марье Андреевне лицо значительное… но наше уважение к его таланту заставляет нас признаться, что образ бедной невесты не удался.

Мы обещали сказать несколько слов о Хорькове. Он является только в двух сценах. В первой он сперва узнает, что его не любят, а потом подучает Милашина, как бы повредить Меричу, и даже, несмотря на благородство чувств своих, предлагает Милашину перехваченные письма счастливого своего соперника; а во второй — приходит навеселе, просит прощения за неприятности, причиненные Анне Петровне его матерью, и плачет над Машею, уже решившеюся на свадьбу с Беневоленским. Это лицо удалось г. Островскому и показывает в нем замечательный драматический инстинкт; жаль, что он не развил его.

Из второстепенных лиц также хороши две свахи: одна — в платочке, другая — в чепце… Жаль, что они слишком напоминают лицо известной свахи в «Женитьбе»!

Теперь нам остается сказать несколько последних слов о комедии г. Островского вообще. Общий колорит ее верен, хотя сух; недостатки ее, сколько нам кажется, происходят частию от бессилия, частию от ложного направления, данного силе. Заметим еще, что характеры, выведенные г-м Островским, при верности действительности показываются нам ровно настолько, насколько это нужно ходу действия. У первостепенных мастеров это иначе. Мы очень хорошо знаем, каков Хлестаков за сценой и во всех положениях жизни. Внутренняя, драматическая, патетическая сторона «Бедной невесты» нам кажется вовсе не выдержанною; пьеса действительно умно задумана, могла бы быть трогательной, возбуждает уважение к таланту, к уму автора — и только. Впрочем, и этого довольно. Ни одна сцена нового произведения г-на Островского не может сравниться с известной окончательной сценой «Своих людей». Г-н Островский заставил своей «Невестой» забыть свои неудачные этюды*; но он всё еще в долгу перед читателем: он начал необыкновенно — и читатель ждет от него необыкновенного. Со всем тем мы от всей души приветствуем комедию г-на Островского, желаем ему идти далее, расти, крепнуть, — желаем ему в особенности выпутаться из тех сетей, которые он сам наложил на свой талант… Да осуществятся в нем наши надежды!

<О «Записках ружейного охотника» С.Т. Аксакова>

В Москве вышли на днях «Записки ружейного охотника» С.Т. А-ва — того самого автора, заметим кстати, которому мы уже обязаны прекрасной книгой об уженье*. Мы поздравляем русскую литературу и читателей наших с появлением этих «Записок». Подобные книги появляются у нас слишком редко. Кому еще не знакомо новое сочинение С.Т. А-ва, тот не может себе представить, до какой степени оно занимательно, какой обаятельной свежестью веет от его страниц. Да не подумают читатели, что «Записки ружейного охотника» имеют цену для одних охотников: всякий, кто только любит природу во всем ее разнообразии, во всей ее красоте и силе, всякий, кому дорого проявление жизни всеобщей, среди которой сам человек стоит, как звено живое, высшее, но тесно связанное с другими звеньями, — не оторвется от сочинения г. А-ва; оно станет его настольной книгой, он будет ее с наслаждением читать и перечитывать; естествоиспытатель придет от нее в восторг… Мы предоставим себе удовольствие в одном из следующих нумеров «Современника» подробно поговорить об этом сочинении*, написанном с такой любовью и с таким знанием дела; и мы будем говорить о ней, находясь сами «на месте», в деревне, среди той природы, которой она служит таким верным и поэтическим отражением, предаваясь сами «ружейной охоте»; теперь мы ограничимся только просьбой к читателям не смешивать этой капитальной книги, которая в одно и то же время обогащает и ту специальную литературу, которой она принадлежит, и общую нашу словесность, — не смешивать ее с ничтожными и вздорными сочиненьицами об охоте, появившимися в последнее время.*

А чтобы доказать читателям, что в наших похвалах книге г. А-ва нет ничего преувеличенного, предлагаем из нее несколько выписок:

Вот описание лесной реки, от которой не отказался бы любой мастер. (Должно сказать, что г. А-в делит всю дичь на четыре главные отдела: на болотную, водяную, лесную и степную, и в начале каждого отдела начертывает общую картину места жительства этой дичи.)

«Иногда река на большое пространство *протекает дремучими ненаселенными лесами и получает особенный, уединенный, дикий и вместе важный и торжественный образ. Берега ее не измяты ничьим прикосновеньем: изредка забредет на них охотник, но не оставит следов своих надолго: сильная растительность, происходящая от избытка влаги, сейчас поднимет смятые травы и цветы. Свободно и могуче обрастают берега ее широколистной и узкой осокой, аиром, палочником и крупными незабудками; а по всем затишьям необыкновенной величины темно-зеленые круглые лопухи плавают уединенно на длинных стеблях своих, однообразно двигаясь течением реки. Водяная птица как будто боится уединения, и утки перестают жить и водиться на реках, когда они слишком далеко углубляются в лесную глушь. Рыба и земноводный зверь остаются их хозяевами. В пустынном безмолвии и мраке катятся вольные многоводные струи, и только ветви наклонившихся или упавших в воду столетних дерев, противясь течению, производят неумолкаемый, но тихий и глухой ропот. Плеснется большая щука, переплывет реку порешина (поречина), нырнет выхухоль — и только; но и этот слабый шум скоро поглощается общим безмолвием. Смотрится только в воду разнообразное чернолесье: липа, осина, береза и дуб, кладя то справа, то слева, согласно стоянию солнца, косые тени свои на поверхность реки».

Вот описание родника и «мельницы-колотовки»: