Ермолка сдвинулась у него на затылок; рыжие, мокрые от холодного поту волосы повисли клочьями, губы посинели и судорожно кривились, брови болезненно сжались, щеки ввалились…
Солдаты нас обступили. Я сперва хотел было пугнуть порядком Гиршеля да приказать Силявке молчать, но теперь дело стало гласно и не могло миновать «сведения начальства».
— Веди его к генералу, — сказал я вахмистру.
— Господин офицер, ваше благородие! — закричал отчаянным голосом жид, — я не виноват; не виноват… Прикажите выпустить меня, прикажите…
— А вот его превосходительство разберет, — проговорил Силявка. — Пойдем.
— Ваше благородие! — закричал мне жид вслед, — прикажите! помилуйте!
Крик его терзал меня. Я удвоил шаги.
Генерал наш был человек немецкого происхождения, честный и добрый, но строгий исполнитель правил службы. Я вошел в небольшой, наскоро выстроенный его домик и в немногих словах объяснил ему причину моего посещения. Я знал всю строгость военных постановлений и потому не произнес даже слова «лазутчик», а постарался представить всё дело ничтожным и не стоящим внимания. Но, к несчастию Гиршеля, генерал исполнение долга ставил выше сострадания.
— Вы, молодой человек, — сказал он мне, — суть неопытный. Вы в воинском деле еще неопытны суть. Дело, о котором (генерал весьма любил слово: который) вы мне рапортовали, есть важное, весьма важное… А где же этот человек, который взят был? тот еврей? Где же тот?
Я вышел из палатки и приказал ввести жида. Ввели жида. Несчастный едва стоял на ногах.