— Мне так хочется.

Литвинов расставил руки.

— Покоряюсь… но, признаюсь, мне было бы так весело видеть вас во всем великолепии, быть свидетелем того впечатления, которое вы непременно произведете… Как бы я гордился вами! — прибавил он со вздохом.

Ирина усмехнулась.

— Всё это великолепие будет состоять в белом платье, а что до впечатления… Ну, словом, я так хочу.

— Ирина, ты как будто сердишься?

Ирина усмехнулась опять. — О нет! Я не сержусь. Только ты… (Она вперила в него свои глаза, и ему показалось, что он еще никогда не видал в них такого выражения.) Может быть, это нужно, — прибавила она вполголоса.

— Но, Ирина, ты меня любишь?

— Я люблю тебя, — ответила она с почти торжественною важностью и крепко, по-мужски, пожала ему руку.

Все следующие дни Ирина тщательно занималась своим туалетом, своею прической; накануне бала она чувствовала себя нездоровою, не могла усидеть на месте, всплакнула раза два в одиночку: при Литвинове она как-то однообразно улыбалась… впрочем, обходилась с ним по-прежнему нежно, но рассеянно и то и дело посматривала на себя в зеркало. В самый день бала она была очень молчалива и бледна, но спокойна. Часу в девятом вечера Литвинов пришел посмотреть на нее. Когда она вышла к нему в белом тарлатановом платье, с веткой небольших синих цветов в слегка приподнятых волосах, он так и ахнул: до того она ему показалась прекрасною и величественною, уж точно не по летам. «Да она выросла с утра, — подумал он, — и какая осанка! Что значит, однако, порода!» Ирина стояла перед ним с опущенными руками, не улыбаясь и не жеманясь, и глядела решительно, почти смело, не на него, а куда-то вдаль, прямо перед собою.