— Таня, — начал он наконец, — я сказал вам вчера, что имею сообщить вам нечто важное (он в Дрездене наедине с нею начинал говорить ей «ты», но. теперь об этом и думать было нечего). Я готов, только прошу вас заранее не сетовать на меня и быть уверенной, что мои чувства к вам…

Он остановился. Ему дух захватило. Татьяна всё не шевелилась и не глядела на него, только крепче прежнего стискивала книгу.

— Между нами, — продолжал Литвинов, не докончив начатой речи, — между нами всегда была полная откровенность; я слишком уважаю вас, чтобы лукавить с вами; я хочу доказать вам, что умею ценить возвышенность и свободу вашей души, и хотя я… хотя, конечно…

— Григорий Михайлыч, — начала Татьяна ровным голосом, и всё лицо ее покрылось мертвенною бледностью, — я приду вам на помощь: вы разлюбили меня и не знаете, как мне это сказать.

Литвинов невольно вздрогнул.

— Почему же?.. — проговорил он едва внятно. — Почему вы могли подумать?.. Я, право, не понимаю…

— Что же, не правда это? Не правда это, скажите? скажите?

Татьяна повернулась к Литвинову всем телом; лицо ее с отброшенными назад волосами приблизилось к его лицу, и глаза ее, так долго на него не глядевшие, так и впились в его глаза.

— Не правда это? — повторила она.

Он ничего не сказал, не произнес ни одного звука. Он бы не мог солгать в это мгновение, если бы даже знал, что она ему поверит и что его ложь спасет ее; он даже взор ее вынести был не в силах. Литвинов ничего не сказал, но она уже не нуждалась в ответе; она прочла этот ответ в самом его молчании, в этих виноватых, потупленных глазах — и откинулась назад и уронила книгу… Она еще сомневалась до того мгновенья, и Литвинов это понял; он понял, что она еще сомневалась — и как безобразно, действительно безобразно было всё, что он сделал!