— Но каким же образом, — опять начала было матушка…
— Казачка Максимку от меня взяли, — перебил ее Харлов (глаза его продолжали бегать, обе руки он держал у подбородка — пальцы в пальцы), — экипаж отняли, месячину урезали, жалованья выговоренного не платили — кругом, как есть, окорнали — я всё молчал, всё терпел! И терпел я по причине… ох! опять-таки гордости моей. Чтобы не говорили враги мои лютые: вот, мол, старый дурак, теперь кается; да и вы, сударыня, помните, меня предостерегали: локтя, мол, своего не укусишь! Вот я и терпел… Только сегодня прихожу я к себе в комнату, а уж она занята — и постельку мою в чулан выкинули! Можешь-де и там спать; тебя и так за милость терпят; нам-де твоя комната нужна для хозяйства. И это мне говорит — кто же? Володька Слёткин, смерд, паскуд…
Голос Харлова оборвался.
— Но дочери-то твои? Они-то что же? — спросила матушка.
— А я всё терпел, — продолжал Харлов свое повествование, — горько, горько мне было во́ как и стыдно… Не глядел бы на свет божий! Оттого я и к вам, матушка, поехать не захотел — от этого от самого от стыда, от страму! Ведь я, матушка моя, всё перепробовал: и лаской, и угрозой, и усовещивал-то их, и что уж! кланялся… вот так-то (Харлов показал, как он кланялся). И всё понапрасну! И всё-то я терпел! Сначалу-то, на первых-то порах, не такие у меня мысли были: возьму, мол, перебью, перешвыряю всех, чтобы и на семена не осталось… Будут знать! Ну, а потом — покорился! Крест, думаю, мне послан; к смерти, значит, приготовиться надо. И вдруг сегодня, как пса! И кто же? Володька! А что вы о дочерях спрашивать изволили, то разве в них есть какая своя воля? Володькины холопки! Да!
Матушка удивилась.
— Про Анну я еще это понять могу; она — жена… Но с какой стати вторая-то твоя…
— Евлампия-то? Хуже Анны! Вся, как есть, совсем в Володькины руки отдалась. По той причине она и вашему солдату-то отказала. По его, по Володькину, приказу. Анне — видимое дело — следовало бы обидеться, да она и терпеть сестры не может, а покоряется! Околдовал, проклятый! Да ей же, Анне, вишь, думать приятно, что вот, мол, ты, Евлампия, какая всегда была гордая, а теперь вон что из тебя стало!.. О… ох, ох! Боже мой, боже!
Матушка с беспокойством посмотрела на меня. Я отошел немножко в сторону, из предосторожности, как бы меня не выслали…
— Очень сожалею, Мартын Петрович, — начала она, — что мой бывший воспитанник причинил тебе столько горя и таким нехорошим человеком оказался; но ведь и я в нем ошиблась… Кто мог это ожидать от него!