Право, мне кажется, что если бы где-нибудь теперь происходила народная война — я бы отправился туда не для того, чтобы освобождать кого бы то ни было (освобождать других, когда свои несвободны!!), но чтобы покончить с собою…
Наш приятель Василий, тот, что здесь нас приютил, счастливый человек: он из нашего лагеря, да спокойный какой-то. Ему не к спеху. Другого я бы выбранил… а его не могу. И оказывается, что вся суть не в убеждениях — а в характере. У Василия характер такой, что иголки не подпустишь. Ну, вот он и прав. Он много с нами сидит, с Марианной. И вот что удивительно. Я ее люблю, и она меня любит (я вижу, как ты улыбаешься при этой фразе — но, ей-богу же, это так!); а говорить мне с нею почти не о чем. А с ним она и спорит, и толкует, и слушает его. Не ревную я ее к нему; он же собирается ее куда-то поместить — по крайней мере, она его об этом просит; только горько мне, глядя на них. И ведь представь: заикнись я словом о женитьбе — она бы сейчас согласилась, и поп Зосима выступил бы на сцену — «Исайя, ликуй!» — и все как следует. Только от этого мне бы не было легче — и ничего бы не изменилось… Куда ни кинь — все клин! Окургузила меня жизнь, мой Владимир, как, помнишь, говаривал наш знакомый пьянчужка-портной, жалуясь на свою жену.
Впрочем, я чувствую, что это долго не продлится. Чувствую я, что готовится что-то…
Не сам ли я требовал и доказывал, что надо «приступить»? Ну, вот мы и приступим.
Я не помню: писал ли я тебе о другом моем знакомом, черномазом — родственнике Сипягиных? Тот может, пожалуй, заварить такую кашу, что и не расхлебаешь. Совсем уже хотел кончить это письмо — да что! Ведь я все нет-нет — да настрочу стихи. Марианне я их не читаю — она их не очень жалует — а ты… иногда и похвалишь; а главное, никому не разболтаешь. Поражен я был одним всеобщим явлением на Руси… А впрочем, вот они, эти стихи.
Сон
Давненько не бывал я в стороне родной…
Но не нашел я в ней заметной перемены.
Все тот же мертвенный, бессмысленный застой
— Строения без крыш, разрушенные стены,