Вам, быть может, странно, что я вас так величаю, я сам почти ребенок — и ты, Соломин, конечно, старше меня. Но я умираю — и, стоя на конце жизни, гляжу на себя как на старика. Я очень виноват пред вами обоими, особенно пред тобой, Марианна, — в том, что причиняю вам такое горе (я знаю, Марианна, ты будешь горевать) — и доставил вам столько беспокойства. Но что было делать? Я другого выхода не нашел. Я не умел опроститься; оставалось вычеркнуть себя совсем. Марианна, я был бы бременем и для себя, и для тебя. Ты великодушная — ты бы обрадовалась этому бремени, как новой жертве… но я не имел права налагать на тебя эту жертву: у тебя есть лучшее и большее дело. Дети мои, позвольте мне соединить вас как бы загробной рукою. Вам будет хорошо вдвоем. Марианна, ты окончательно полюбишь Соломина — а он… он тебя полюбил, как только увидел тебя у Сипягиных. Это не осталось для меня тайной, хотя мы несколько дней спустя бежали с тобою. Ах, то утро! Какое оно было славное, свежее, молодое! Оно представляется мне теперь как знамение, как символ вашей двойной жизни — твоей и его; и я только случайно находился тогда на его месте. Но пора кончить; я не желаю тебя разжалобить… я желаю только оправдаться. Завтра будут несколько очень тяжелых минут… Но что же делать? Другого выхода ведь нет? Прощай, Марианна, моя хорошая, честная девушка! Прощай, Соломин!

Поручаю тебе ее. Живите счастливо — живите с пользой для других; а ты, Марианна, вспоминай обо мне только, когда будешь счастлива. Вспоминай обо мне, как о человеке тоже честном и хорошем, но которому было как-то приличнее умереть, нежели жить. Любил ли я тебя любовью — не знаю, милый друг, но знаю, что сильнее чувства я никогда не испытал и что мне было бы еще страшнее умереть, если б я не уносил такого чувства с собой в могилу.

Марианна! Если ты встретишь когда-нибудь девушку, Машурину по имени, — Соломин ее знает, впрочем и ты, кажется, ее видела, — скажи ей, что я с благодарностью вспомнил о ней незадолго перед кончиной… Она уж поймет.

Надо ж, однако, оторваться. Я сейчас выглянул из окна: среди быстро мчавшихся туч стояла одна прекрасная звезда. Как быстро они ни мчались — они не могли ее закрыть. Эта звезда напомнила мне тебя, Марианна! В это мгновенье ты спишь в соседней комнате — и ничего не подозреваешь… Я подошел к твоей двери, приложил ухо и, казалось, уловил твое чистое, спокойное дыхание… Прощай! прощай! прощайте, мои дети, мои друзья! Ваш А.

Ба, ба, ба! как же это я в предсмертном письме ничего не сказал о нашем великом деле? Знать, потому, что перед смертью лгать уже не приходится… Марианна, прости мне эту приписку… Ложь была во мне — а не в том, чему ты веришь! Да вот еще что: ты, быть может, подумаешь, Марианна: он испугался тюрьмы, в которую его непременно засадили бы, и нашел это средство ее избегнуть? Нет: тюрьма еще не важность; но сидеть в тюрьме за дело, в которое не веришь, — это уже никуда не годится. И я кончаю с собою — не из страха тюрьмы.

Прощай, Марианна! Прощай, моя чистая, нетронутая!» Марианна и Соломин поочередно прочли это письмо. Потом она положила и портрет свой, и обе бумажки к себе в карман — и осталась неподвижной.

Тогда Соломин сказал ей:

— Все готово, Марианна; поедем. Надо исполнить его волю.

Марианна приблизилась к Нежданову, прикоснулась устами к его уже похолодевшему лбу — и, обернувшись к Соломину, сказала:

— Поедем.