– Вовсе нет, Нил Петрович, я молодость всегда люблю. Но я комедию господина Грибоедова вовсе не так уж высоко ставлю.
Кожевников смотрел во все глаза на пятно, которым была в полутьме голова Берстеля.
– Я полагаю, что Чацкой напрасно все это на балу говорит. На балу люди танцуют, и он истинно неуместен со своей проповедью. Он ведь тоже в бальном наряде. И притом им движет уязвленное самолюбие.
– Но ведь это же лишь внешность, Александр Карлович, – сказал удивленный Кожевников.
– Нет, полагаю, не только внешность. Мундир, говорите вы. Так мундир та же внешность. Вы ведь на него разгневались, Нил Петрович, более из-за позлащенного мундира, а не только почему он стоял на террасе.
– Я не понимаю вас, Александр Карлович. – Кожевников действительно не понимал.
– Я только говорю, что если вы Чацкого по бальному наряду не судите, так зачем вы его автора судите по позлащенному мундиру?
Берстель закрыл глаза.
– А как вы сами судите, Александр Карлович? – робко спросил, глядя на старое, серое пятно Берстеля, Кожевников.
– Я так сужу, Нил Петрович, – отвечал, не открывая глаз, Берстель, – что, не зная господина Грибоедова близко, я о нем по справедливости и судить не могу. А теперь нам нужно спать, потому что скоро пробьют зорю.