Он не был здесь два года, и все изменилось. Зал был заново выкрашен, плафон был лазурного цвета, какая-то лепка отягощала его. Музыка полоскала бравуры Буальдье и мешала оглядеться.
Он же любил строгую пустыню старого театра, где сцена была эшафотом, ложи – судьями, партер – толпой, театральные машины – гильотиной.
Резкий воздух театральных сплетен был его дипломатической школой, споры с полицеймейстером – войной, ласки актрис за кулисами – тюремными свиданиями любовников.
Где Катенин, где Шаховской, его враг Якубович?
Где Пушкин, по обязанности острящий в первых рядах и вносящий в театр грубый дух парижской улицы?
Но Пушкин подошел к нему и просто протянул руку.
– Рад вас видеть! – закричал он сквозь Буальдье. – Завидую вам. Вы скачете по Персии, а мы по журналам.
Баки его подходили под класс «вроде жидовских». Какая-то новая независимость обращения была в нем.
– И так же надоело? – спросил Грибоедов.
Он колебался. «Горе» его лежало ненапечатанное, непредставленное, под спудом, он писал теперь другую пьесу. Быть комическим автором одной пьесы – в этом было что-то двусмысленное. Он тогда писал для театра, а теперь он будет поэт. С Пушкиным должно было быть осторожным. Он смущал его, как чужой породы человек.