На восьмой день он стал громко разговаривать, и что я ни делал, я не мог заставить его говорить тише.
— Ты справедлив, о боже! — громко кричал он. — Ты справедлив! Пускай твой гнев падет на меня и на мне подобных. Мы согрешили, так как мы слишком легко относились к жизни. Кругом была нищета, страдание, мы топтали бедняков в пыли, и я спокойно смотрел на это. В своих проповедях я потакал людскому безумию, тогда как я должен был поднять свой голос, хотя бы мне пришлось умереть за это, и громко кричать: Покайтесь! покайтесь! Вы угнетали бедняков и несчастных!
Затем совершенно неожиданно мысли его вернулись к еде. Он просил, умолял, плакал и наконец стал угрожать мне. Он начал возвышать голос, я просил его не делать этого. Сообразив, что он может играть на этой струнке, он пригрозил мне, что будет громко кричать и призовет марсиан. Я уступил, но скоро сообразил, что всякое послабление с моей стороны может уменьшить шансы на наше избавление. Я сказал ему, что не боюсь его угрозы, хотя в глубине души не был уверен, что он не исполнит ее. Как бы то ни было, в тот день он этого не сделал. В течение всего восьмого и девятого дня он говорил повышенным голосом, но не слишком громко. Угрозы и просьбы чередовались целым потоком нелепых, покаянных речей. Потом он заснул, но не надолго, и, проснувшись, с удвоенной силой принялся опять за свое. На этот раз он говорил так громко, что мне пришлось удерживать его.
— Тише! — умолял я.
Мне было слышно, как он стал на колени.
— Я слишком долго молчал, — сказал он так громко, что его должны были услышать в яме. — Теперь же я должен каяться. Горе этому неверному городу. Горе! Горе всем сынам земли!
— Молчите! — сказал я, вскакивая в ужасе, что марсиане услышат его.
— Нет! — закричал викарий так громко, как только мог, вставая и простирая руки. — Я хочу говорить! Господь глаголет моими устами!..
В три шага он был у двери в кухню.
— Я должен покаяться. Я иду. Я слишком долго молчал.