Но этот часовой в нас стрелять не стал. Он только показал, что ему запрещено помогать заключенным.

Стуки и голоса еле были слышны, а потом затихли. Мы не могли работать… руки у нас не подымались… а когда взглянули на часового, то увидали, что он плачет…

— А почему, дядя Саша, он плакал? Ведь у него в руках было ружье.

— Вот почему, милый, — одним ружьем один человек ничего не сделает. Только самого его посадят в ту же яму, а то и расстреляют за невыполнение приказа. Вот другое дело, ребятишки, когда солдат много, когда они все разом, организованно, восстанут. Тогда дело другое выйдет. Толк будет!

Поэтому вас и учат организованности, чтобы было коллективно все, сообща, вместе. А французик был один. Если бы его начальник — сержант, а то лейтенант или тот же доктор увидели, что вместо того, чтобы стрелять в нас, он плачет — ему бы тоже не миновать тюрьмы. А во Франции, мои милые, есть такие тюрьмы, что оттуда в жизнь не убежишь. Эти тюрьмы может разбить только революция.

— А что, дядя Саша, вот те товарищи, что просили у вас из-под земли пить, — живы сейчас?

— Нет, нет их в живых. Вам придется их заменить. Они сидели много-много суток. Потом их вывели из карцера. Они обессилели, упали на снег. Французский сержант и сам комендант острова их били палками, толкали ногами, а потом увезли в Архангельск.

— А кто они были?

— Кто? Кто — спрашиваете вы? Конечно, не буржуи, а наш брат-рабочий. Один был слесарем на Путиловском заводе в Ленинграде, а другой до прихода белых был председателем волисполкома. Оба они погибли в Архангельске[4]