— Д-да! — заговорил какой-то тоже слегка пьяненький фабричный в синей чуйке и картузе, — да, верно!.. Верно ты сказал… мужичье есть вполне дурачье… Вот я — мужик; стало быть, я — дурак. Да?.. Господа? правильно я говорю?..

— Дурак! — сказал кто-то.

— Вот! Вот это самое!.. Вот солдат — он есть умник. Он меня, положим что, пихнул, например, в бок, в ребро. Но я молчу, потому что я есть мужик и дурак, а солдат — умный человек. Ведь так? господа? Ка-н-нешно, вполне веррно! И это он правильно сказал… Я — мужик, я — дурак. Лежит чужая сумка — дурак, я внимания не обратил; барин, коль скоро он образован, то сейчас и обратил взор на чужую сумку!

Взрыв хохота разразился на верхушке конки.

— Как чужая вещь, — продолжал тем же, якобы совершенно кротким тоном фабричный, — как вещь чужая, так барин уж тут! «А, говорит, надо обратить свой взор, потому вещь чужая!..» А мужик? Мужик глуп! Вот положи тысячу рублей — я и не взгляну!.. Но ежели хотя гривенник увидит образованный человек, то в ту же самую минуту обращает внимание… А мы? Мы животные!.. Дубье!.. Мне покойник барин махонькому говорил: «Мишка, придешь в возраст, то я произведу тебя в лакеи к моему сыну!» В лак-кеи! Ведь это что? Ведь это награда! На-г-ра-да ведь в лакеи-то! А я заплакал, убег! Потому дурак. Явно! Ежели б я был умен, так ведь я обрадоваться должен, что меня, дурака, награждают в такую должность… Лакей! Куда же дураку-мужику сравняться! А я убег, потому что дурак! Ведь барин обращает на меня внимание, счастия мне желает, говорит: «Мишка! Я тебе желаю счастие сделать и произведу тебя по этому случаю в лакеи, например, в холопы!» А я, дурак, не понимаю… Ведь дурак я, господа? да? Само собой, я глуп вполне! «В ллак-кеи тебя награждаю!» А я, дурак, — убег!.. Ах, животное!.. Бить! одно, одно и есть средствие! Бить надо всячески! Обломать, чтоб сучья-то все эти с мужика сшибить, — вот тогда он и поймет, образуется… Би-ить!.. Самое пер-рвое лекарство! Натуральное — минеральное! А то, помилуйте? ведь животное? Да, господа? Ну, конешно!..

Непрерывный, хотя и сдерживаемый из опасения проронить хоть одно ядовитое слово, хохот продолжался во все время этого монолога, который прервался только потому, что мы подъехали к мосту Царскосельской железной дороги, где должны были пересаживаться в другой вагон.

III

Громадной массой столпились мы, публика, пред дорожной заставой, опущенной по случаю прохода поезда из Царского Села, и потом, когда заставу отворили, бурным потоком хлынули к вагонам конно-железной дороги. Оратор, смешивший публику, исчез в этой тесноте и давке, и я, с величайшими усилиями пробравшись на верхушку нового вагона, очутился в совершенно новом обществе. Рядом со мной уселись два мастеровых: один — дюжий чернобородый мужик в синей чуйке тонкого сукна, плотный, коренастый и красивый, другой — длинный, как веха, белокурый и ужасно вялый от выпивки. Пахло вином к от первого, дюжего мужика, но он крепился, покрякивал с достоинством и вообще старался, чтоб хмель не был заметен в нем. Едва они уселись, как дюжий мужик встал с места и, держась за железные перила верхушки вагона, крикнул в толпу:

— Полезай сюда! Мишка! вот он я где! Лезь сюда!

— Мишка! — плохо владея языком, но стараясь крикнуть как можно громче, гаркнул белокурый товарищ дюжего мужика и тоже встал и, держась за перила, смотрел вниз… — Полезай, пострел тебя слопай!..