Рыдая и проклиная, матушка с каким-то лихорадочным жаром принялась исправлять наделанные мною беды. Она спасала свою веру в меня, свою цель жизни и так глубоко жаждала своего спасения, что я вполне подчинился этой жажде. Не помню и не знаю, каким образом случилось, что я мог ходить с матушкой по учителям, к директору, к инспектору и просить у всех извинения, прощения. Не помню также, как мог я решиться идти не только к моему гимназическому начальству, но и к тем благодетелям-помещикам, против которых настраивали меня отцовские дела. Знаю только, что все это я проделал, покоряясь почти истерическому состоянию матери.

Опомнился я на квартире у учителя математики, оказавшегося моим хозяином и начальником. Матушка поместила меня на все каникулы, с тем чтобы он не спускал с меня глаз и с тем чтобы я мог воротить утраченный мною год. Предполагалось, что целое лето я буду учиться, догонять своих товарищей, предполагалось, что я под хорошим надзором не буду продолжать связываться с отцом и его приятелями. Учитель, который взял с матери хорошие деньги, действительно добросовестно принялся за меня. Не покладаючи рук, работал он со мною и, не смыкаючи глаз, наблюдал за каждым моим шагом; связь моя с отцовской компанией действительно была прервана: я не видел уж ни посланных, ни ходоков, не получал ни поручений, ни писем. Но зато тем сильнее стало просыпаться во мне сознание, что я — изменник, и уж на этот раз — настоящий изменник… Этой мысли я уж не мог заглушить в себе никакими науками. Волей-неволей я узнал целый неведомый для меня мир людей и положений — и вот теперь покинул его на произвол случая, силу которого над этим миром я уже знал… Я несомненно был предателем.

Сознание это росло во мне с каждым днем все сильнее и ощущалось мною все больней и больней. С каждым днем все яснее казалась мне моя глубокая вина перед этими людьми. Кроме меня, я знал это, у них никого нет… никого.

Мне так глубоко было трудно в эти минуты, что я (решительно уж не помню, каким путем) пришел к необходимости пить… Кухарка доставляла мне водку на свои: она видела, что на мне лица нет, и по опыту знала, что рюмка помогает… От одной рюмки я неимоверно быстро перешел к бутылке, к штофу, к драке и т. д. Это случилось необыкновенно быстро, то есть сегодня, положим, я выпил первую рюмку, украдучи, а завтра я уж одолел целую бутылку и лез к учителю с кулаками.

Немедленно приехала мать и поселилась в городе. Этот приезд и ежедневные свидания с матерью связали меня по рукам и по ногам. Я знал, что не выдержи я хотя один раз — я убью ее своим поведением тут же на месте… Я мучился молча, связанный по рукам и по ногам неизбежностью смерти моей матери в том случае, если я дам волю съедавшей меня тоске… Голова моя в эту пору была точно пустая тыква, но зато вся боль, вся мука сосредоточилась в сердце, и тот мир, которому я изменил из страха погубить мать, стал с каждым днем принимать все более и более пленительные образы… Иной раз эта деревенька, занесенная снегом, все эти босоногие мальчишки, ходоки с сосульками на бородах — все это мне стало представляться обетованною землею… Этою мыслью я только и жил…

Очень может быть, что мысль эта, раз успокоив меня, то есть ослабив силу тоски и сознания виновности, продолжала бы успокаивать меня все больше и больше и наконец, при скверности моей натуры (я узнал это, когда думал обо всем), просто бы сделалась средством отделываться от насущного дела. Очень может быть, что, суля себе журавля в небе, я бы полегоньку проникнулся сознанием необходимости похлопотать сначала и о самом себе, то есть сначала запастись, а потом уже и расходовать, умело, дельно… Но случилось нечто другое, что ни на минуту не дало мне успокоиться.

Неожиданно скончался мой отец. Узнал я о его смерти в самый разгар жажды искупить мою вину и в самый сильный момент сознания этой вины.

— Сходите проститься с вашим родителем, — сказал мне однажды осенью мой гувернер, учитель математики.

Я остолбенел.

— Он тут лежит в части… в полицейской больнице…