— На!

И еще ткнул и еще прибавил:

— На! Еще на!

— Перестань, разбойник! — завопил, наконец, Баранкин, но Офицеров не перестал; он только отошел от Баранкина на один шаг и, не теряя злобного выражения в лице, продолжал:

— Я т-тебя, зм-мею, насквозь вижу! Это ты наши сиротские-то крохи хочешь отнять? Это ты кровь-то, последнюю-то кровь хочешь выпить? Али мало пил? Не насосался? Ну, так, змея ты проклятая, не придется тебе пососать-то! Царские деньги! слышишь, проклятая душа!.. У меня мальчонка, сын шестнадцати годов, помирает, а ты пришел отымать помощь! Бутылку водки писарю принес? Разобью об голову — и ответу не будет… Ты взыскивай, разбойник, дьявол вас знает, как вы там щета пишете — пиши, пиши там, я тебе потом сочту всё!.. А этих денег не будет тебе, подлецу! Пронюхал! Нос твой паскудный разорву на двадцать частей! Ах ты, удавиться бы тебе ноне ночью, разбойник ты этакой! Ведь ты грабитель! Ведь ты душегубец! Ведь ты разоритель, гадина ты этакая! И против тебя нет управы? Тебе надо ветчинки, а мне не надо? Ему не надо? Не надо нам всем! Ах ты, преисподний-ты смрад, ах ты… Да ведь я тебя плевком пополам перешибу, ежели на то пойдет…

Я не в силах передать того потрясающего впечатления, которое производили проклятия, сыпавшиеся из уст Офицерова. Голос его, сначала как бы с трудом протискивавшийся сквозь стиснутые зубы, с каждой минутой делался все более и более выразительным, проникал с жгучей страстностью, речи делались короче, отрывочней, но жгли и Баранкина, и Офицерова, и всю публику как огнем. Офицеров побледнел, пот градом лил с его лица, всклоченные волоса прилипли к худым вискам, и по мере того как в голосе его начали слышаться уже рыдающие ноты, те же, какие-то отрывочные, но рыдающие звуки послышались и в толпе… Она говорила тоже о ненасытности Баранкина, говорила по словечку, глухо и как бы всхлипывая…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не помню, чем кончилась эта сцена. Помню одно, что деньги были отданы тем самым лицам, которым они предназначались по спискам земской управы. Помню и Баранкина, уходившего после всех, его ожесточенное лицо и слова, сказанные Лиссабонскому:

— Ну, миловидный мой писарек, разговорец у нас с тобою будет особенный… Особенный у нас будет с тобой обиход…

Сильно хлопнув дверью, Баранкин исчез.