— Да я тебе дам, возьми… Чорт знает что такое, строит дом в луже!

Никаким слухам, никаким наговорам, касавшимся Михайла Петрова, ветеран не верил; он нашел в Аграфене и даже в Михайле семью, заботу, дело, внимание и деревенскую простоту, охоту выслушать совет, благодарность — все, что с избытком наполняло его холостые старые дни.

Михайло Петров не прерывал сношений с ветераном и по отъезде его осенью в столицу, да и сам ветеран не желал этого. Он сам скучал о них, больше всего, конечно, об Аграфене, и все справлялся, не позовут ли его крестить. Его позвали действительно, и он нарочно приехал зимой, чем несказанно обидел сестру. Но Михайло Петров дал ему понять кое-что насчет ребенка, упомянул мельком, что за этим «малютком» (прост он, не умеет по-умному говорить) надо ходить по-божески, не так чтобы как-нибудь. И ветеран понял, что этот ребенок — его, хотя все это был вздор. Он дал слово вывести мальчишку в люди и наверное сделает это.

Но, несмотря на успех, и Аграфена и Михайло Петров с каждым днем всё делаются ненасытнее в достижении, а главное — в желании еще больших успехов. «Мало», «мало» — все сильнее давит на их общий ум (они действительно — одно тело и один дух), и они рвутся, как горячие лошади, все дальше и дальше, не зная, куда примчат их резвые и вовсе не усталые еще ноги. Очень может быть, что эта жажда денег и приведет их обоих к чему-нибудь недоброму: и Аграфена и Михайло все-таки темные люди, зарвутся, не сумеют остановиться — и погибнут. Все это случится; но теперь они, по уму, по определенности задачи и по энергии, с которою стремятся достигнуть ее, — первые люди деревни; им завидуют все, мало-мальски вышедшие из туманного существования серого мужика; все такие слепинцы стремятся им подражать, то есть идут тою же дорогой; но, увы! успеха того не имеют. Правда, они не церемонятся ни перед чем и поставляют всякий «товар», лишь бы за него шли в руки деньги, только товар их, забитый, и оборванный, и неумелый, не одерживает таких побед, как умная и хитрая Аграфена.

5

«Шибко» нуждается в деньгах и простой серый мужик и также желал бы заполучить в свои корявые руки какие-нибудь кредитные знаки; но, глядя на его старания в этом отношении, ясно видишь, что успеха они иметь не могут. Тайна этого неуспеха именно в том и состоит, что мужик — человек серый, что он еще не отвык от «крестьянства», не умеет жить иначе, как своим домом, своей семьей, и главное в том, что плохо понимает все происходящее за пределами его домишки. Он не может обобщить и привести в систему осаждающие его явления жизни, иначе он бы давно думал точь-в-точь так, как думает Михайло Петров. Теперь же, не приведя ничего в ясность, он чувствует только, что ему нужны деньги, иной раз «дозарезу», но не как спасение от тьмы, не как средство вообще выйти из ничтожества, а только как средство удовлетворить кое-каким нуждишкам; о большем он не хлопочет и отвык думать. Ему грезятся не куши, не капиталы, а деньжонки, рублишки, необходимые только для того, чтобы покрыть крышу, починить сапоги, отдать два рубля лавочнику. Он хватается за всякое средство, лишь бы только добыть рублик, и за этот рублик платит трудом своим в десять раз больше, — и это всегда, за каждый рублик. Если же он, то есть настоящий серый мужик, и сообразит, что хорошо бы было ему получить поболе, справиться сразу, и если к этому представится даже случай, то и тут не всегда он сумеет воспользоваться им, потому что сер, потому что еще не «насобачился», как говорят в деревне в похвалу развитым и умным людям.

Во время житья моего в Слепом-Литвине познакомился я с одним из таких серых мужиков. Он постоянно нуждался в самом необходимом, постоянно просил хлебушка, продавал теленка, не дав ему, после появления на свет, поотходиться и двух недель; тащил цыплят в продажу, когда они были еще желты. У него во всем был недохват: о покупке новых сапог он думал года по два; крышу собирался крыть лет пять, и все-таки не мог этого сделать. Какая-то непоколебимая надежда на то, что он «вот, погоди, поправится», особенно поражала в нем, так как только она одна, как мне кажется, и поддерживала его среди явного и полного расстройства всех его дел. Поддерживала она его до такой степени, что у Ивана Афанасьева (о нем писано раньше) было больше веселых минут в жизни, чем у самого исправного из мужиков. Лицо его было чаще других запечатлено добродушнейшей усмешкой, шуткой; чаще других он думал о том, что вот придет праздник, наварим пива, словом — погуляем. Никогда на свою горькую участь он не озлоблялся и не срывал зла ни над кем из домашних, как это частехонько водится и не в одном крестьянском быту; напротив, что весьма удивительно, дети, даже приемыш, взятый из воспитательного дома, составляли предмет его особенной внимательности. Как самый тонкий наблюдатель, он день за днем мог рассказать, как начала говорить и ходить Машутка, как называла на своем детском наречии курицу, телегу, хлеб; знал с точностью повадку и натуру каждого ребенка и даже весьма искусно вел нравственное воспитание своих ребятишек.

— Меня Васька оби-жа-а-ет! — ревет во всю мочь крошечная девчонка, бросаясь головой между коленями Ивана Афанасьева: — прибей его, тя-а-атька…

— Она щепку в рот взяла, а я ее отнял… она и заревела…

— А-а! — серьезно говорит Иван Афанасьев. — Как же он это Васька Машутку смеет обижать? Да мы его вот сейчас высеким, погляди-ка как. Высечь его, Машутка?