— Да ты из каких будешь-то? — довольно серьезно спросил истукана один из собеседников; все собеседники были хоть и маленькие, а деловые люди.
— Я-то? Я, братец мой, неизвестного происхождения. Маменька моя была просвирня… И про отца говорят, что будто убили на войне… Но я, по соображениям и постепенному наблюдению, вижу, что так как имение было князей Нагайских и как князь Нагайский захаживал в просвирню и гладил меня по голове, то в виду этого нельзя отрицать кровосмешения высшей степени крови. И я чувствую это и полагаю, что кровь сказывается и действует. От этого самого мне во всяком случае выходит предпочтение! И мне счастье идет с детских времен… Откуда, спрашивается, я имею дар слова? А ведь у меня с детства блестящий слог! Однова я свою мать собственную два месяца, с дозволения сказать, так искусно надувал, что даже она понять не могла, пришла в удивление…
— Эко у тебя ум-то какой! Мать родную надул. Должно быть, что уж умен ты…
— Я тебе говорю к примеру. Маменька мне простила, удивилась… Чего худого? Дело детское, а ты поди попробуй: соври каждый день на новый манер, так и узнаешь, велико ли в тебе дарование… Нет, не соврешь! День соврешь, и два, и три… А ты два месяца ври, так на это надобно особенную кровь!
— Чего же ты врал-то?
— А в училище не ходил. Книги завяжу в узел, все как должно для школы приготовлю, а сам марш в поле, а ворочусь — расскажу, как что было и чему учили… Попробуй!
— Искусно!
— Так искусно, что когда мать-то дозналась да выдрала меня, так все-таки не могла налюбоваться на меня. Сама же мне и гостинцев накупила… «Недаром в тебе грациозная кровь!» И так всегда в моей жизни. Накажут — и сейчас же погладят и превознесут. Когда мать-то дозналась, что я ее обманываю, отдала меня дьякону — «теперь, говорит, будешь на моих глазах!» Попросила дьякона как можно строже смотреть. И точно: за волосы он меня первым делом отодрал крепко, а потом говорит: «На-ко, подержи ребенка, понянчай, мне некогда». А потом: «На-ко, покорми кашей ребенка!» И вышло так, что нет мне ученья никакого, никто не беспокоит, а сижу я с ребенком и всегда съем у него кашу… Целый горшок съешь и уйдешь. «Учились?» — «Учились, как же!» Ну, маменьке и спокойно, да и мне приятно — каша молочная… Подумаешь, как будто бы надо мной есть перст указующий. Как же: раз только попробовала меня маменька отдать в трактир «мальчиком». Больно мне не хотелось туда идти; плакал, — ну все-таки маменька отвела. Встречаю доброго человека, старого полового; полюбил меня, делает разные указания и говорит: «Когда будешь подавать чай в праздник и народу будет много, так ты, говорит, не все деньги хозяину за буфет отдавай, а понемногу бросай себе за голенище…» Сейчас я понял — и в тот же день набил голенища так, что ноги не двигаются; в одном сапоге на три с четвертью набросал, а в другом — на четыре с лишком. Завязал я эти деньги в платок да ночью, богу помолясь, и упер к маменьке…
Веселым хохотом компания приветствовала повествование верзилы о его юношеских успехах, и, ободренный общим вниманием и интересом к этому повествованию, верзило воодушевился и принялся передавать публике эпизоды своей жизни, один блистательнее другого.
— Это что!.. То ли бывало! А вы вот что разберите: по семнадцатому году являюсь в Москву; иду куда глаза глядят; прихожу к дому — «ткацкая фабрика купца Орехова»; вхожу в контору: сидит за самоваром толстая женщина немолодых лет — хозяйка дома… «Чего тебе, говорит, мальчик?» — «Да вот, говорю, сударыня, ищу места». — «Какого же ты желаешь места?» — «Да какое случится…» А ведь я ни по какой части не происходил еще… Подумала, поглядела на меня прямо в глаза, помолчала, подозвала меня к себе, погладила по головке, еще поглядела прямо так в самое мое лицо — «ну, говорит, поцелуй меня и не беспокойся. Место тебе будет!» Н-ну…