«Есть много верного в критике демократии Н. А. Бердяева. Во-первых, чрезвычайно слабо идейное обоснование и обеспечение свободы в современной секулярной демократии, во-вторых, весьма несовершенна ее политическая организация. Но остается фактом, которого нельзя вытравить никакой диалектикой, что никогда в истории мира реальная (а не только формальная) свобода личности по отношению к государству не была столь значительна, как в демократии 19 века. Не в буквах конституций, а в действительности свобода веры, как и свобода слова, свобода науки и искусства были обеспечены, если не всегда и не во всем (католическая церковь во Франции!), то лучше, чем где бы то ни было. А принимая во внимание реальность угрозы, нависшей над этой свободой и уже уничтожившей ее в половине культурного мира, — мы считаем несправедливым и вредным отмежевываться от нее, как буржуазной и «либеральной»… что касается обоснований этой свободы, то мы не должны забывать, что помимо секулярных и для нас непригодных теорий, существует давняя христианская традиция либерализма (демократии): в Англии с 17 века до наших дней, во Франции от Ламеннэ и Лакордэра, в России от первых славянофилов (с неясностями и перебоями), от В. Соловьева со всей определенностью».

По смыслу к этой статье примыкает и ответ Федотова на обвинения, идущие из другого лагеря. Возражая Устрялову, он пишет:

«Устрялов справедливо чувствует в защите свободы главный жизненный нерв «Нового града» и, возвращаясь еще раз к этой теме, нападением на свободу заканчивает свою статью. Сам он принимает только метафизическую свободу, сочувственно цитируя слова Безухова в обстановке французского плена: «Связать меня, мою бессмертную душу!» — Философское утверждение этой высшей метафизической свободы не имеет ничего общего с апологией свободы политической». Нет, имеет, г. Устрялов, хотя связь политической и метафизической свободы не является непосредственной. Связью и посредством между ними является свобода исповедания, свобода исследования и проповеди истины, без которой нет человеческого достоинства, — по крайней мере в христианстве. Великодушно уступая метафизическую свободу, вы обрекаете героев на мученичество, а массу на отступничество и предательство истины».

В следующих номерах «Нового града» Г. П. Федотов посвятил доказательствам связи демократического идеала с христианством две большие статьи. Это показывает какое решающее значение он придавал этому вопросу. В первой из этих статей он говорит:

«В настоящее время, когда демократия терпит крушение в большей части европейского мира, ее защита для православного богослова и социолога делается особенно трудной. Общие предпосылки христианского общежития, которыми жил 19-й век, перестают быть убедительными для наших современников. Те, кто верит, как новоградцы, в их божественное происхождение, обязываются к новой апологии вечных истин».

Приведенных цитат, думается, достаточно. «Новый град» объединял людей, обращенных к христианству, не как к религии личного загробного спасения, а как к религии воплощения и милосердной любви, связывающей людей круговой порукой и зовущей к возвращению в мир для ответственного участия в деле его преображения. Новоградцы верили в человеческое действие и в возможность создания на земле общества более человечного, свободного и братского, в пределе превращающегося в «Царство Божие». За исключением Бердяева, все они считали, что это общество нужно строить на основе «формальной демократии» — тех прав и свобод, которые Алданов называет «субстанцией» демократии, и в которых новоградцы видели вечные, евангельского происхождения ценности.

Главным идеологом «Нового града» был Г. П. Федотов. Придя к религиозной вере от марксизма, он в отличие от многих других покаявшихся интеллигентов, отбросив шелуху интеллигентского миросозерцания, не стал обличителем интеллигентской морали и до конца жизни хранил верность мистическому вдохновению ордена — той христианской «нравственной закваске», которая определила жития лучших представителей интеллигенции. Это был путь и другого основателя «Нового града» Фондаминского-Бунакова. Эсер, один из последних эпических героев русского Освободительного движения, Фондаминский всегда всем жертвовал идее (отдал в партию полученное от отца миллионное наследство); был приговорен к смертной казни и при царской, и при советской власти. В эмиграции его миросозерцание становится все более религиозным. Он крестился накануне смерти, но уже задолго до того всем сердцем своим принял христианство. Это обращение, так же как и у Федотова, сопровождалось отказом от многих прежних взглядов, но не отказом от самого духа ордена. Наоборот, он мечтает о восстановлении ордена в эмиграции и о продолжении революционной борьбы. Именно об этом он писал в первом номере «Нового града». (В другой связи я уже приводил эту цитату).

«Надо воскресить Орден — Орден воинов-монахов, пламенно верующих в правду учения и готовых на жертвы и подвиг для освобождения России. И надо, чтобы новые рыцари, как их отцы и деды, шли в народ — жить его жизнью, страдать его страданиями и освещая души людей светом Истины, уводить их за собой от власти…»

Все, кто встречал Фондаминского в последние годы перед войной, чувствовали, что этот апостольский энтузиазм и интеллигентский героизм без малейшего внутреннего противоречия соединялись в его сердце с христианским подвижничеством. Это не покажется удивительным, если вспомнить, что позитивизм и материализм, в готовом виде заимствованные у Запада, образовывали непроходимые заторы на поверхности сознания орденского человека, но оставались чуждыми глубине его души, жившей отголосками Нагорной проповеди. Федотов был, конечно, прав, утверждая, что народническое прошлое не мешало, а облегчало для Фондаминского его христианское самовоспитание — «в науке любви безбожные праведники русской интеллигенции мало чему могли научиться у современных христиан. Остался также и народнический «кенозис», та форма социальной аскезы, которой русская интеллигенция сближается с традицией русских святых».

Это поражающее родственное сходство «безбожных праведников русской интеллигенции» с христианскими святыми свидетельствует, что мы имеем тут дело с проявлением действия не двух разнородных, противоположных сил, а двух дополняющих друг друга тенденций первоначально единого мистического порыва. Сама смерть Фондаминского была одновременно и смертью борца-революционера и смертью христианского мученика, безропотно и бесстрашно предстоящего перед палачами. Смерть эта была наполовину добровольная. Фондаминский мог уехать в Америку и не уехал; уже в лагере, когда его по болезни перевели в больницу, представлялась возможность спасения — друзья брались устроить ему побег. Он отказался, говоря, что хочет разделить участь обреченных евреев.