А между тем могло бы показаться, что все по-прежнему. Те же почерневшие от нищеты лица. Те же склоненные головы. Те же грязные дети над уличными канавами. Та же нищая протягивает руку под кирпичной стеной костела. Так же широко разлеглось темное тюремное здание, так же блистает начищенный синий мундир полицейского.

Но по земле идет глухой гул. Его не слышно на вторых и третьих этажах. Нужно низко, низко прильнуть ухом к земле. Он слышится в подвальных квартирах, в переулках, в грязи уличек — всюду, где его не глушат асфальт, паркет, ковер.

И все ждут.

По-разному.

Мрачно. Ожесточенно. Или радостно, с внезапным, быстрым сердцебиением. С опаской. С надеждой. Нетерпеливо. Стойко. Гневно. С верой. С сомнениями.

Но слез все меньше. Все больше стиснутых кулаков. Они сжимаются крепко. Жесткие черные мужские руки. Распаренные от кипятка и соды руки женщин. Маленькие худые детские ручонки. Обезображенные, искалеченные зубьями машины культяпки.

Уже нет вопроса: так или этак? Уже не засыпать зияющей черной расселины. Не перебросить моста, — он рухнет в черную бездну. Не протянуть с берега на берег никакой зеленой ветки, — ее пожрет огонь.

Уже нельзя выбрать тот или иной путь. Нет перелазов, тропок, боковых дорожек. Остался лишь один широкий, ясный, неизбежный путь.

И лишь один выбор — туда или сюда. Отстающих раздавят беспощадные колеса мчащейся истории.

Теперь налицо все. Антеки, Казики, Викторы, Генеки, Зоськи, Анельки, или как их там еще окрестили. Семя, брошенное в почву подвалов и чердаков, дает урожай. Зреют плоды всех этих ночлегов под мостом, попрошайничества на улицах, умирающих от чахотки женщин, инвалидов с оторванными руками, тринадцатилетних подростков, гнущих спину на работе. Отзывается эхо оскорблений мастера, презрительных взглядов инженера, грубостей привратника.