Тихо причитают скрипки, плачет флейта. Флорек вспоминает о Мундеке, как его засыпало, как его выкапывали из-под желтой глины. И о надзирателе. И о том, что мать еще ничего не знает. А может, и узнала откуда-нибудь.

Он поет, не сознавая даже, что поет. Выучился, теперь само льется. Тот или другой номер. Правда, эта легкость приходит не сразу. Надо знать, где и что спеть. Одно дело на людной улице. Другое — во дворе по утрам, когда прислуга выбивает ковры, а совсем иное после обеда, когда слушает публика почище. И непременно всегда что-нибудь новое, чтобы не прискучило. А бывает, что вдруг кому-нибудь полюбится что-нибудь одно, тогда приходится повторять. Перед четырехэтажным флигелем во дворе, что с садиком, там уж всегда одно:

На Эбро волны глядя с тоскою,

Цыганка младая сидела…

И тотчас на галерейке показывается толстая Марцыся и бросает десять грошей, а иной раз и что-нибудь из еды. Зато подальше можно выступать только с самыми модными боевиками. Иначе ничего не дадут. Высоким, чистым девичьим голосом Флорек поет… Поет о восточных гаремах, о поцелуях над Босфором, бог знает о чем! Какие-то немыслимые глупости, но публике, видно, нравится. Горячо, страстно вибрирует чистый голос.

— Вот, должно быть, фрукт, парень-то!

Обесцвеченные перекисью водорода локоны девушки вздрагивают от хихиканья. Другая, брюнетка, заговорщически подмигивает ему, а Флорек подсчитывает в уме, сколько приблизительно собрал Владек. Надо бы матери послать, да не выйдет. Только-только прокормишься, да и то не всякий день. Ведь четыре человека, да еще Владеку надо хоть сколько-нибудь дать, тоже мальчонка набегается, наломает спину.

Кабы еще только они одни. А то, бывает, только сунешься в ворота, дворник уж орет:

— Нечего тут, убирайтесь! Уж два раза сегодня были. Уши уже от этой музыки пухнут!

И правда, ведь сколько их ходит!