Лошадь бродила поодаль, равнодушно пощипывая низкорослую траву. Растрепанные снопы, черные, закопченные, были свалены в кучу. Часть их совсем сгорела. Он пнул ногой черный, сохранивший свою форму сноп, и он рассыпался жирным пеплом. Осадник оглянулся. Вокруг, насколько хватал глаз, никого не было. Зеленые веточки ольх неподвижно застыли в нагретом воздухе, где-то в глубине рощи пела свою щебечущую беззаботную песенку птица. Лишь теперь Хожиняк почувствовал пузыри на руках, увидел сожженные пряди волос. Он злобно выругался и снова впряг лошадь, совершенно уверенный, что искать в ольховой роще виновника бесполезно. Там наверняка уже никого нет. Тот или те видят все, но ему до них не добраться. Они умеют растворяться в воздухе, проваливаться сквозь землю, исчезать, как впитывающийся в воду туман. Они повсюду и могут сделать все. Они наверняка не зажигают по вечерам лампу, но когда дело доходит до его хлеба, то находится и керосин и дьявольская выдумка — лук, пославший издали меткий огонь. Никто не вступает в открытую борьбу, нет, они привыкли действовать именно так: из-за угла, невидимо, неуловимо. От всего они умеют отбрехаться, во всем оправдаться. Вот хоть этот Пискор, например.

Хожиняк выбрал наименее поврежденные снопы и мрачно зашагал рядом с полупустой телегой. Его снова охватил гнев на коменданта, на старосту, на Хмелянчука. В Синицы он, как дурак, съездил совершенно зря. Иван вовсе и не отпирался. Да, он был в Синицах в среду, но до того навестил брата в отдаленной деревне за Синицами, уговаривал его идти вместе. Брат подтвердил это, подтвердили и другие, алиби было установлено непреложно. Все совпадало, даже объяснения старосты. И Иван как ни в чем не бывало ходил по деревне, занимаясь своим делом. Иногда, перед лицом этой очевидной, доказанной невиновности, начинал сомневаться и сам осадник. Он чувствовал, что запутался в каких-то дьявольских сетях, из которых невозможно выпутаться, что за всем этим скрыты какие-то прямо-таки сверхъестественные силы, с которыми немыслимо бороться, преодолеть которые нечего и думать.

На повороте он встретил, наконец, первое человеческое существо. Параска Рафанюк шла в поле, неся в черном глиняном горшке завтрак для жнецов. Ее зеленые глаза равнодушно скользнули по осаднику, по сожженным снопам на возу, выражение ее лица нисколько не изменилось. Она ни о чем не спросила, ничему не удивилась и как ни в чем не бывало пошла дальше. Ему захотелось хлестнуть ее кнутом по лицу, он едва удержался от этого.

Уже почти около самого своего дома он встретил Хмелянчука. Мужик остановился.

— О, что это случилось?

— Ничего. Я уронил папиросу в солому, снопы загорелись.

Хмелянчук покачал головой.

— Папиросу… Вот беда-то! И как это оно могло загореться от папиросы… Вон и руки себе обожгли, надо бы маслом помазать. Смотрите-ка, одна папироса, а что наделала…

Осадник тронул лошадь. Глухая, дикая ненависть нарастала в нем с каждой минутой.

— Вот и получил за всю свою жизнь, — сказал он себе, заводя лошадь в конюшню, и явственно ощутил боль в раненой ноге. Дома он часа два просидел, бессмысленно глядя в половицы. Но пополудни снова поехал в поле. Теперь он шел возле воза, бдительно наблюдая, не летит ли откуда-нибудь огненная стрела, знамение гибели.