Далеко во тьме она рассмотрела слабый свет. Где-то на болотах за рекой горел костер у рыбачьего шалаша. Огонек мерцал в потемках у самой земли, как звездочка. Как обычно, бодрствовали ночной порой рыбаки — и все было, как обычно, как всегда было и всегда будет.

Ядвига знала, что, если бы она пошла в ту сторону, она увидела бы знакомых людей: красное пламя освещает лица сидящих у костра рыбаков. Коричневые, опаленные солнцем, обветренные, иссушенные весенними, зимними и летними голодовками лица крестьян. Спокойные, всегда одинаковые. Сидит Кузьма, тот, который возвратился к своей земле из-под самого Берлина и голыми руками выдирал ее из-под колючей проволоки и чешуи патронов. Сидит Совюк, владелец вечно рвущегося невода, купленного у инженера Карвовского. И все они выросли на этой земле, оплатили эту землю ценой голода, пота, слез и смерти, связаны с нею на веки веков. Сидят с лицами землистого цвета и со спокойствием земли во взгляде. Но между ними и ею вырос непреодолимый рубеж — ее брак, заключенный во влукском костеле. Между ними и ею стоит осадник Хожиняк, а они, как сказал Стефек, могут быть либо друзьями, либо врагами. И она перестала быть им другом. Она выбрала иной путь и иную судьбу. Нет, она не была, как они, деревом, крепко вросшим в землю, так глубоко пустившим корни в бесплодную почву, что их невозможно ни вырвать, ни выкорчевать, ни выжечь огнем. Можно обрубить ветки, изуродовать ствол, истребить листья, но возникшее из земли, сроднившееся с землей дерево живет, черпая из земли свою непобедимую силу. А она, Ядвига, как лист на ветру, как больной от тоски по полету лист, одинокий, увядающий осенью лист.

Хожиняк зашевелился на кровати, всхрапнул громче, и это, видимо, разбудило его.

— Ядвиня, — пробормотал он сонным голосом, и она вскочила с колотящимся сердцем, словно пойманная на месте преступления, осторожно скользнула под толстое, негнущееся одеяло. Но муж уже спал. Ядвига вытянулась на краешке, стараясь не прикоснуться к нему. На мгновение почувствовала приятное тепло нагретой постели. Усталые ноги болели. Ах, как храпел этот лежащий рядом с ней человек! Неужели она сможет когда-нибудь к этому привыкнуть?

За окном послышался короткий, оборванный звук. Раздался еще раз и умолк, словно прибитый к земле. И снова — робко, осторожно, будто пробуя силу.

И вдруг серебристым звоном, страстным щелканьем, водопадом хрустальных трелей полилась соловьиная песня.

Ядвига помертвела. Жасминовая ночь пела, звенела, вздыхала этой песней. Еще раз все рухнуло в прах, теперь уже бесповоротно. Она падала в черную бездну, в глубокую, бездонную пропасть. «Петр! Петр! Петр!» — шептали дрожащие губы, а соловей за окном задорно поправлял: «Петро! Петро! Петро!»

Соловьиная трель глумилась над черным горем, над глупой изменой, над ней, Ядвигой, проданной, купленной, на веки веков преданной позору и гибели по своей воле, с собственного согласия, по собственной глупости. Как радостно, как победно звенел соловей: «Петро! Петро! Петро!» И зеленоватые глаза той женщины, строгие глаза Параски, глядели из ночной тьмы сурово, враждебно и презрительно.

«Как это случилось, как это могло случиться!» — стонало сердце, сжимаясь в сознании своего ничтожества, трусости, своего несчастья и позора.

«Петро! Петро! Петро!» — щелкал соловей на жасминовом кусте, и соловьиная песня неслась над застывшими во мгле болотами, над утонувшими в седом тумане ольхами, над далекими вечными водами, упрямая и победная.