Она оторвала глаза от ребенка и отчетливо прошептала:
— Ничего, ничего я не скажу…
Капитан рванул завязки сорочки. Маленький сыночек со вздутым животиком, со стиснутыми кулачками, с поджатыми к животу ножками, голенький лежал на столе и плакал. Вернер схватил ребенка, как щенка, за шиворот и двумя пальцами поднял вверх. В воздухе затрепыхались маленькие ножки, крохотные пальчики с прозрачными, розовыми, как цветочные лепестки, ногтями.
— Ну?
Он медленно, страшно медленно поднимал револьвер.
Олена окаменела. Руки, ноги стали ледяными. Комната росла, увеличивался, вытягивался и вырастал немец. И во всей этой разлившейся огромной, необозримой пустоте, одинокий и малюсенький, трепетал только ее сынок, повисший между землей и небом, розовый, голенький. Натянутая кожа, видимо, душила его. Он перестал плакать и не издавал ни звука. Только ножки судорожно двигались, да сжимались и разжимались, ловя воздух, маленькие ручки.
— Ну, покажи, кто ты, большевистская стерва или мать?
Олена очнулась. Капитан перестал огромной горой колыхаться между землей и небом. Комната снова приняла нормальные размеры.
— Отвечай!
— Я мать, — ответила Олена, называя себя тем именем, которым ее называли там, в лесу, которым ее благодарили за заботы, за доброе слово, за сваренный обед или за выстиранные рубашки.