— Об этом не беспокойся, пусть бы только пришли, — успокаивала ее Чечориха. — Ты так говоришь, будто они уже у деревни.
— А может, и вправду?
— Может, и вправду, — повторила та и стиснула пальцы так, что они хрустнули.
Малаша продолжала упорно смотреть в одну точку во тьме. Да, им-то хорошо ждать, они могут надеяться, для них это было бы спасением. Но ей никто не может помочь, ее никто не может спасти. Придут свои — и что с того? Ни выйти им навстречу, ни поздороваться, ни порадоваться на них. Ей нельзя им кружку воды подать, нельзя пригласить в избу, кто она? Она носит в животе фрица. Придут свои, оживет деревня, запоют на улицах девчата, будут зубоскалить с красноармейцами. Будут любиться по избам, и никому и в голову не придет осудить — свои ведь. Неужели же девчатам жалеть им поцелуев, когда неизвестно, останется ли в живых тот или другой еще месяц, неделю, день? Только на нее одну никто и не взглянет, от нее всякий с отвращением отвернется. И если даже война кончится, если даже Иван вернется, — к ней он уже не зайдет. Ему расскажут, и он обойдет стороной избу, а если встретится на улице, пройдет мимо, как незнакомый.
Там, в другом углу, слышится шепот Ольги.
— Небось, подальше сели, подальше, — подумала она ядовито, забывая, что сама подождала, когда они разместятся, и ушла от них в самый дальний угол. Да, Ольга может бояться смерти, Ольге есть зачем жить. Вернется из армии Остап, они поженятся, будет она жить, как все живут, будет работать, как все работали до войны, будет рожать Остапу детей. Только одна она, Малаша, самая хорошенькая девушка и самая лучшая работница во всей деревне, никогда уже не будет такой, как до войны.
Федосия оплачет Васю, пройдут дни, месяцы, и она будет спокойно думать о сыне. Это простое дело, и не он первый, не он последний погиб за родину. Забудут и родители Левонюка, — у них ведь еще два сына и две дочери. Когда ребята вернутся с войны, дом будет полон. Отстроятся разрушенные немцами избы, вырастут новые деревья на месте тех, которые фрицы беспощадно вырубали в садах на топливо. Заживут раны, и все снова будет, как бывало. Только для нее одной ничто не вернется и ничто не забудется. Перед всеми — путь, — перед одними труднее, перед другими легче, только перед ней нет уже никакого пути.
Как Малаша когда-то радовалась, что она красивей всех в деревне, что она работает лучше всех в колхозе, что хоть десяток девчат кругом, а все глаза обращаются на нее. Что ее голос в песне звучит чище и яснее всех голосов, что ни у кого нет таких глаз, таких кос, таких смуглых и румяных щек, таких крутых и тонких бровей. И она высоко носила голову, счастливая своей красотой.
Но и это обернулось горем и злосчастьем. Лучше бы ей быть морщинистой и увядшей, как бабка Марфа. Лучше бы ей быть кривой и горбатой, как хромая Устя, безобразной, как рыжая, веснушчатая Клава. Нет, она была не такая, и те трое обрекли ее на гибель.
Из-за дверей доносились голоса и шаги. Там были немцы и распоряжались в доме, сельсовете, словно у себя дома. Чувствовали себя хозяевами. Малаша сжала кулаки. Они ведь не только здесь. Немцы и в Киеве, там, куда она раз ездила на выставку. Немцы ходят по широким киевским улицам, ходят мимо золотых киевских башен, топчут сапогами киевскую мостовую. Немцы в Харькове, топчут сапогами харьковскую мостовую. Они ходят по украинской земле и топчут ее солдатскими сапогами. Не только она, Малаша, нет — вся украинская земля изнасилована, опозорена, оплевана, растоптана ногами. Города обращены в развалины, и ветер разносит пепел деревень, валяются непогребенные трупы, качаются на виселицах мертвые тела. Земля насквозь пропитана кровью, залита слезами.