Она засуетилась, снимая с постели полосатую плахту.
— Еще бы не устать, господи Исусе! Ложись, Федя, ложись.
Он медленно стаскивал рваную обувь, тряпки, обвязанные бечевкой. По правде сказать, спать ему не хотелось, но надоели причитания жены, ее слезы и стоны. Хотелось спокойно подумать, освоиться с тем, что он, наконец, дома.
Собственно он иначе представлял себе это. Как? Он и сам хорошенько не знал. Но во всяком случае был разочарован. Не было радости, скорее скука и какая-то пустота. То, что поддерживало его столько времени, что давало ему силу и энергию для преодоления всех трудностей, теперь исчезло, перестало существовать. Все было уже позади, осталась только неудовлетворенность, внутренняя пустота, пустота настолько ощутительная, что трудно было даже определить, что ее вызывает — черные ли галушки вместо сала, которого ему так хотелось, или неприятные мысли, которые его одолевали, неясные еще и все же неотвязные.
Он некоторое время еще поворочался на кровати, но уже видел, что заснуть не удастся. Вдобавок жена сидела на лавке под окном и вздыхала так тяжко, что о сне нечего было и думать. Он неохотно поднялся.
— Сапоги мои целы?
— Целы, целы, как же, смазаны, в кладовой стоят… Сейчас принесу. Что ж ты не спал?
— Не спится. Душно тут. Хочу на воздух выйти.
Спускались сумерки, когда он вышел из избы. Снова бросился в глаза подгнивший, повалившийся забор. Он внимательно осмотрел столбы — нет, никуда не годятся! Он долго бродил по двору, осматривая имущество, и вдруг приостановился и бросил взгляд на деревню.
Кое-где еще белели пятна снега, но общий вид местности был темным, серым, безнадежным, — раскисшая глина, лужи, болотца. Голые кусты выглядели словно мертвые, словно им никогда уже не зазеленеть, не расцвести. Дождя не было, но в туманном, влажном воздухе словно непрестанно моросило, мелкие капельки оседали на голых ветках, сливались в более крупные, стекали по черной коре, как слезы. Вскоре он почувствовал сырость на своих усах.