Нет, положение было отнюдь не из приятных. Его одолевала тоска и одни и те же заботы. И когда все это, наконец, кончится? Сорок третий год, от которого все они столько ожидали, явно не оправдывал надежд. В Лондоне всё грызутся, Сикорский с Андерсом, видимо, никак не могут прийти к соглашению. А кому за это приходится расплачиваться? В сущности говоря, — ему, Лужняку. Попробуй, разберись, кто в посольстве сторонник Сикорского, а кто — Андерса, и как с кем говорить. Того и гляди, сам того не зная, восстановишь против себя кого-нибудь из начальства. Малевский — ну, того как пить дать поддерживает второй отдел штаба, да и не так, как его, Лужняка, а по-настоящему, вовсю! Потому-то он и ведет себя так уверенно. А Лужняк что? Ну, набрал немножко золота на всякий случай, да ведь много ли? И говорить не стоит.

Теперь он непрестанно упрекал себя за то, что согласился быть уполномоченным посольства. Раньше, когда ему предложили этот пост, он и минуты не колебался. Еще бы! Оно хлопотливо, конечно, но ведь и местечко выгодное. Кроме того, ему импонировало, что выбрали именно его, Лужняка, хотя были здесь люди повыше чином и из армии и из полиции. Но предложили именно ему. Многие ему завидовали: все продовольственные транспорты, все вещи, все деньги шли через него. В сущности здесь, на месте, он был всемогущим хозяином. Если кто и жаловался на него в посольстве, так на это не обращали внимания. Да и то сказать, разве он был так уж плох? В конце концов надо же и совесть иметь! Всех, конечно, не накормишь, не оденешь. Но теми, кто этого заслуживал, он занимался, и очень заботливо. Мало ли их устроилось при нем весьма прилично? Теперь оказывается, что он, пожалуй, сглупил. Не стоило быть добрым. Вздор, что печень у него болит от водки, — это от непрестанного волнения. А как не волноваться, когда что ни день то неприятность? И совершенно не знаешь, на кого рассчитывать. Взять хоть Малевского — кто он собственно такой? Какими полномочиями и кто его наделил? Даже этим бабенкам в канцелярии нельзя верить — ведь вот подбросил же ему кто-то на письменный стол газетенку этих изменников, подлизывающихся к большевикам. А в газетенке была напечатана наглая корреспонденция, явно написанная кем-то, кто хорошо знал здешнюю обстановку. Нет, никого из своих работников он в такой подлости подозревать не мог. Это сделал кто-то «из города». Но хватит и того, что нашелся сотрудник, который подбросил ему этот номер! А у него и так уже бессонница. Раньше, бывало, положишь голову на подушку и готов! А теперь?

И вот за все эти мучения его же поливают помоями! Нет, не надо было браться за эту работу, не надо было. Что там Малевский ни говори, а дела идут все хуже. Англичане… На кого же в таком случае можно рассчитывать, если уж и англичане предают? Там, в Куйбышеве, в посольстве, видно тоже нервничают, ни на один запрос невозможно добиться толкового ответа.

В одну из тех ночей, когда Лужняк долго ворочался на постели, страдая от мучительной тянущей боли в печени, и уснул лишь за полночь, его внезапно разбудил Малевский.

— Что случилось?

— Слушай, было сообщение: под Смоленском нашли перебитых польских офицеров.

Лужняк протирал запухшие глаза.

— Каких еще офицеров?

— Наших, польских, понимаешь? Тысячи офицеров… Большевики поубивали в сороковом году…

Лужняк спустил ноги с кровати, и первое, что он увидел, был рыжий столб копоти, который валил, как из трубы, из лампового стекла. «Черт! Забыл потушить лампу, теперь весь стол в саже…»