— И правда! А тут холод, как перед рождеством…
Стефек, свесив ноги, сидел на платформе. За его спиной товарищи вспоминают о том, как проводили, бывало, пасхальные дни, о каруселях, о гуляньях за городом, навсегда оставшихся в памяти. Он поднял воротник и сунул руки в рукава. Пасха… Сколько лет о ней и не вспоминал? В Ольшинах были две пасхи. Одна — дома, скучная и бессмысленная, против которой они с Ядвигой вечно бунтовали. Но мать требовала исполнения всех обычаев: пасха всегда пасха! И вот красили яйца, пекли какие-то бабки. Приходилось выслушивать длинные, скучные рассказы о мифических Луках, в существование которых им всегда как-то не верилось. Рассказы о том, как в Луках клали в тесто по двести, триста одних только желтков; какие там пекли мазурки и куличи; как готовили отдельно для господ и для «людей»; как ездили в коляске в костел. Впрочем, в костел можно было, если захочешь, отправиться и здесь. Мать не шла; видно, дело было не в костеле, а в парадном выезде, во всей барской обстановке праздника. И пасха потеряла для госпожи Плонской свое обаяние, сводясь к мрачному поеданию бабки, в которую не было положено двести желтков, к сердитым упрекам, что Ядвига и Стефек ничего не понимают.
А тринадцатью днями позже бывала другая пасха — деревенская, православная. Эта лучше запечатлелась в памяти Стефека — радостными песнопениями в церкви, угощением по избам, куда они с Ядвигой бегали, сперва тайком от матери, а потом открыто. Но и эта пасха, хотя и более торжественная и веселая, была скудна и убога — ведь, позже или раньше она наступала, все же это всегда было к весне, в ожидании новины, когда осенний хлеб уже съеден.
Вспоминается, как красили яйца для этой пасхи шелухой от лука, — тогда яйца получались золотисто-коричневые. Выкапывали корни терновника на пригорке за деревней — черные кусты кололи жесткими, острыми шипами, словно защищаясь; иногда они к пасхе были еще голые, черные, сухие, как скелет, иногда уже стояли в белоснежной дымке мелких цветочков. Сколько, бывало, намучаешься с выкапыванием этих корней! Но зато яйца, окрашенные их отваром, были желтенькие, веселые, как маленькие солнца. Девушки красили еще иначе — они заворачивали яйцо в пестрые тряпочки, в какие-то нитки, выдернутые из лоскутьев. Тут никогда нельзя было знать, что получится. Чаще всего — какие-то пятна неопределенного цвета. Но иногда удавалась светлая, веселая окраска с неожиданными жилками и крапинками, и ее приветствовали радостными возгласами.
Дома яйца красили краской, купленной в магазине. Тут уж не было никаких сюрпризов. Если на пакетике написано «красная» — получались красные, написано «голубая» — получались голубые. Может, они были и красивее, ярче, чем деревенские, но те нравились больше. И деревенский темный калач был вкуснее материнских бабок, испеченных из белой муки и с изюмом.
— Хамские вкусы! — говорила мать. — Стоит для вас стараться, мучиться? Все равно вы ничего не цените.
— А вы не старайтесь. Не нужна нам эта пасха. Сами вы захотели, а потом всё на нас!
— Ну да, дома она вам не нужна, а по избам рады с утра до ночи сидеть. И что вам там нравится, не понимаю? Черные лепешки?
И он и Ядвига молчали. Не стоило отвечать, мать все равно не поняла бы, даже если бы и постаралась понять. Но она и не старалась. Единственное, чего ей хотелось, — это быть несчастной и обиженной и размышлять вслух, откуда у ее детей эти хамские вкусы, эти плебейские наклонности, эта вечная неблагодарность.
Но все же пасха всегда соединялась в памяти с весной, с полыми водами, с шумом озера, с пением тысячи оживших ручьев…