— Ты бы закурил. Затянешься дымом, сразу в голове яснее. Вот сколько мы натерпелись и от болезней, и от мороза, и от голода, а уж хуже всего бывало, когда махорки не станет.

— Я не курю, — хрипло отказался Стефек.

— Правда, ты всегда был некурящий. Ну, на войне которые и некурящие попривыкали. Пить хочется, воды нет — закуришь, полегчает. Есть нечего — закуришь, все не так сосет. Вот и я, когда, бывало, сбегу в лес, — Иванчук-то с отрядом в это время ушел куда-то, так я один, как волк, по этому лесу бродил. И прямо скажу, голод человек выдержит, не так это страшно, особенно летом — ягоды, грибы, а то рыбку вытащишь из какой лужицы… А без табаку, вот это уж, можно сказать, трудно выдержать. Листьев, бывало, насушу, да что с того? Только вонь одна, да и в желудке тянет, а нутро не обманешь, оно знает — что́ махорка, а что́ сено. У партизан, у тех трофейный табак был, а мне откуда взять? Потом мне еще раза два приходилось в лес уходить… Так и вышло, что я и не воевал и дома не сидел. А Петр — тот все время в лесу, с первого дня, как гитлеровцы навалились, пока наши не пришли. А потом сейчас же в армию, теперь уж, наверно, далеко… Чуть бы раньше ты пришел, и с Петром бы повидался.

Стефек понимал, что староста пытается переменить разговор. Но ему нужно было услышать еще раз.

— Значит, били ее перед смертью? — спросил он чужим голосом.

Староста перебирал крошки махорки на столе.

— Соню? Били… Потому, в избе ее не было, в зарослях поймали…

Степенно, не спеша, староста рассказывает, как было дело. Весь тот день. С минуты, когда он проснулся от криков и немецкой команды — и до конца. Как пришли, как сгоняли людей, как вешали.

Стефек барабанит пальцами по столу. Что же такое человек, что он может это выдержать, не сойдет с ума, не выбежит с криком из избы, не падет трупом на дороге? О ком рассказывает староста? О каком диком, неслыханном случае?

Будто издали доносятся слова. О ком говорит староста? И вдруг, словно обухом по голове: