Помещик не хотел уступать. Быть может, ему и не так жалко было этих тридцати рублей, этих нескольких лишних четвертей картофеля.
Нет, все дело в том, что батрак посмел требовать. Что открылись уста, молчавшие на протяжении десятков лет. Что батрак с ума спятил, посмел диктовать условия. Темный крестьянин — ясновельможному барину!
Но не помогли войска. Да и не всюду помещики решались вызывать их. Потому что, когда они думали о войсках, когда им красным отблеском, белым дымом мерещились марширующие к баракам колонны, им виделось и другое.
А этого они боялись еще больше, чем батрацкого бунта, барачной забастовки.
Ведь в городах ходили по улицам демонстранты. У помещиков двоилось и троилось в глазах от каждой заметки в газете, от каждой неожиданной вести. Красное знамя, пусть даже величиной не больше носового платка, представлялось им кровавым полотнищем, заслоняло весь мир кровавым пожаром. До того, что сердце сжималось от страха и мороз пробирал по коже, хотя на дворе стояла теплая, благоуханная весна.
За батрацкой массой, за сбившейся серой толпой им мерещился грозный призрак гибели.
Они боялись развязать бурю, боялись навлечь на себя месть. Трепетали. Пресмыкались, низко склоняли головы.
За долгие годы унижения и страха довелось теперь батраку увидеть и господский страх.
За все свои покорные слова — услышали они теперь господские тихие слова, слова беспомощности, бессилия, которые произносились с испугом, с оглядкой на двери.
Помещики задыхались от ненависти.