Он лежал, такой маленький, светлые волосенки вились на круглой головке. И с той самой минуты, как Магда услышала его тонкий крик, похожий на писк котенка, она сразу поняла, — Павла она будет любить. Любить и за него самого, и за Зоську, и за все.
Одно ее мучило, — когда она родила Зоську, это ей и в голову не приходило, — что вот Павел будет расти в бараке. Будет жить над этим гнилым прудом, в прогнившей барачной каморке.
За себя она не бунтовала. Не бунтовала и за мужа. Не бунтовала за Зоську.
И вот впервые взбунтовалась теперь за Павла.
Лежит себе, словно младенец Иисус. Подложить бы ему под головку вышитую кружевную подушечку с голубыми лентами, как она видела на крестинах в городе!
Разве не хорошо было бы сшить ему рубашечку из легонькой материи, из которой шьют фату?
Но нет. Павел был барачным ребенком.
И впервые теперь Магда почувствовала свою обездоленность. Знать-то она знала и раньше, — мало ли ей Ясек рассказывал. И в забастовку, и позже, и всегда. Но теперь было другое. Теперь она до глубины сердца почувствовала, что у ее ребенка не будет даже того, что было у деревенских детей.
Ожесточилась, нахмурилась у ней душа, омраченная обездоленностью этого маленького человечка, что лежал в старой, еще Зоськиной люльке.
— Да я бы тебя озолотила, да я бы тебя, миленького, в шелка пеленала, — тихонько приговаривала она, когда никто не слышал.