В поле. А оно целый год стояло необработанное, заросло сорняками, корнями и разным военным ломом. Вот и паши его.

Плуг шел тяжело. Человек седьмым потом обливался. Да и ослабли все от недоедания, ведь ничего не было, даже картофельных очистков и тех не было. Питались, как воробьи.

Невыносимой тяжестью давил человека плуг. Лемех погружался глубоко в землю. Пашня была хуже железной, хуже каменной.

Десять часов. Двенадцать часов, восемнадцать часов.

Совсем забылись послезабастовочные времена. Никто ни о чем и подумать не мог. Управляющий кричал, что они целый год лодырничали и теперь должны отрабатывать. Теперь, мол, военное время, никаких забастовок и батрацких бунтов не допустят.

И верно. Немецкий солдат, который теперь выступил бы в защиту помещицы, был какой-то другой, не такой, как русский.

Суровый. Чужой. Холодный. И не приступись. Все у них было строго. Бесчеловечно. Да и народ был измучен, и людей было мало — кто бы стал бунтовать? Бабы да калеки, которых еще немного осталось?

Вот и шел своим чередом батрацкий день.

Разрушенные сараи, конюшни — все надо было чинить. Никто не спрашивал, плотник ты или нет. Работай — и все. Все, что унесла, разрушила, разорила война, батрак должен был теперь возместить своим трудом.

Бабы хлопотали на огородах. Копали, просеивали землю для парников, до обморока гнули спину над грядками.