— Надо бы. Вот только в избе приберу, а то как же так…
— Зоська приберет.
— Ей пора на работу идти.
— Не пойдет один раз. На столько меньше потребует с помещицы по суду, — зло сказал Кшисяк.
Магда не стала спорить. Очень уж была слаба.
Пришел ксендз. Она исповедалась, — все как полагается. Ксендз поговорил с ней, но она почти не слушала. Все то же, что он всегда и в костеле говорил, при всякой исповеди. Что ксендзу до нее, барачной бабы, родившейся в бараках и умирающей в бараках? Ладно, что святые дары принес. Разговоры его ни к чему. Разве ксендз вырастил детей, болел за них? Разве он проработал целую жизнь, суровую, серую, напрасную? Разве он знал что-нибудь о ней, Магде, о ее переполненных работой днях, о коротких ночах?
Она поцеловала его руку, поблагодарила, — все как следует. Но словно уже другими глазами смотрела на этого отца духовного. На нем ряса из гладкого сукна, перстень на пальце, у него лицо круглое, румяное. Этот-то не знает нужды. Шелковая у него жизнь. А у нее, Магды, посконная. Даже не холщовая, нет. Может, и случился денек-другой холщовый, а все остальные — подряд посконные. Так что ж ей до этого ксендза?
И ксендз ушел. Магда смотрела, как Зоська суетится, прибирается в избе, как потом все уходят. Она полежала еще, но вдруг почувствовала себя немного лучше. Тогда она сползла с постели и приготовила обед. Придут с работы, будет хоть что поесть.
Прибежала запыхавшаяся Зоська, торопясь сварить что-нибудь до прихода отца и Павла.
— Да вы, мама, сварили?