Это грызло ее день и ночь. Иссушало в ней всю радость жизни, гасило улыбку. Зоська становилась кислой, как уксус.
И вот все чаще и чаще стала она искать утешения в другом месте. А до него, до этого места, было недалечко: пробежать мимо усадьбы, свернуть за угол — и готово.
В костеле, в его сумрачной глубине было единственное место, где она чувствовала себя дома. Она подолгу молилась, не упускала ни одной свободной минутки, чтобы не сбегать сюда, не помолиться перед боковым алтарем с изображением святого Георгия.
Зоська не могла насмотреться на этого святого Георгия. Длинным копьем он пронзал извивающегося дракона. Из пасти дракона вырывалось красное пламя. Святой Георгий смотрел прямо на Зоську. Лицо у него было румяное, глаза голубые, и расписан он был так ярко, что смотреть было больно. Когда прежние краски поблекли, ксендз-настоятель приказал подновить образ, и хромой Яничак, деревенский живописец, размалевал его так, что глаз не оторвешь.
Одно только Яничак сделал плохо — уж раз подновлял, то надо было исправить и это.
А то смотреть стыдно. Святой в латах, а ноги над сапогами с загнутым носком — голые до самого верха, мерзость, да и только. Это и мужику так ходить непристойно, а уж святому и подавно.
И Зоська никогда не смотрела на ноги святого Георгия. С зеленого дракона она поскорей переводила глаза на круглое, румяное лицо святого. Поверяла ему все свои заботы и огорчения. Обиды на отца и на Павла. Сперва она молилась о замужестве, но потом бросила. Все равно не поможет. Такого парня, чтоб захотел жениться на Зоське, не сыскать. Что у нее, приданое, что ли? Или она молода? Хороша собой? Нет. Болезненная, печальная, оборванная девушка из бараков. Тут уже надо бы, чтобы чудо случилось. Так неужели же ради нее, Зоськи, святой станет чудеса творить?
Понемногу она привыкла бегать к ксендзу. Он записал ее в какое-то братство, где ежедневно собирались для совместной молитвы, а когда на троицу шла процессия в костел, Зоська вместе с другими несла образ.
Павел не пропускал случая, чтобы не подшутить над ней. За эти шушуканья с ксендзом.
Потому что ксендз-то был другой, не тот, что прежде, при русских. Тот был ничего человек, простой такой, и проповедь, бывало, такую скажет, что бабы всплакнут. О неволе скажет, через которую все страдают. Что, мол, и святая католическая церковь через нее в поругании. О великом гнете. Тот ксендз, бывало, горькими слезами плакал, часами молился, лежал ниц перед алтарем. И с людьми поговорит. Расскажет, как все это переменится, как все будет иначе, когда снова возродится свободная отчизна.