Озеро шумело осенней волной, монотонным, все снова и снова повторяющимся гулом. О кремнистый берег билась стоголосая, неумолчная песня. Осенние высокие волны ударяли в твердый берег, со стоном откатывались и вновь вздымались, в неутомимом труде без конца и края.

Прохладное дуновение, как прикосновение родной руки, скользнуло по лицу, овеяло голову.

Петр слушал. То был голос родной земли — голос, который напевал его голодному детству и строптивой юности, не покидал в тюремной камере, жил в нем все эти годы и вновь встречал теперь в этот тяжкий ночной час братским приветом.

— Ну, надо браться за работу, — вдруг сказал он сухо, и его спутники, заслушавшиеся пения озерной волны, вздрогнули от неожиданности.

Глава V

Издали присматривался осадник Хожиняк к тому, что происходило в деревне и в окрестностях.

Собственно можно было вернуться домой. Но вернуться — это означало бы, что он согласен на все это: на песни, которые звенели в воздухе, на расхищение усадебной земли, на то, что в усадьбе, как у себя дома, распоряжался большевистский хам. И потом он не хотел теперь видеться с Ядвигой. Все то, что он ей сказал, жгло ему сердце. Он не хотел, не мог теперь сызнова налаживать жизнь.

Осень выдалась мягкая, теплая, можно отлично прожить в лесу и в поле. Те дураки, видимо, безгранично верят в свои силы, в свое вечное господство здесь, — устраиваются, будто ничего не опасаясь. Никто не заглядывает в лес, никто не ищет его, Хожиняка, хотя известно же им, что его нет дома.

Он бродил вокруг деревни, его непреодолимо тянуло туда. Зрелище это было для него мукой, но он сам с каким-то болезненным наслаждением причинял себе эту муку.

Крестьяне знали, что он где-то поблизости. Изредка он натыкался на кого-нибудь из них и равнодушно проходил мимо, словно ничего не случилось, словно все осталось по-прежнему. Он избегал лишь работников местной милиции с красными повязками на рукавах. Издали он видел эти повязки, и от ярости вся кровь бросалась ему в голову. Дали хамам в руки винтовки, надели на рукава красные повязки! Навоз, деревенщина, хамы, которых комендант Сикора, когда ему пришла бы охота, мог лупить по морде, в которых мог стрелять полицейский Людзик, будь он еще жив! Теперь хамы стали властью.