Он медленно встал и выбрался из чащи кустов. Осторожно, оглядываясь, тронулся к потайному месту. Тщательно спрятал винтовку и вышел на тропинку. Ярко горели цветом зари листки бересклета, снова засвистала птица в ветвях. Шелестела опавшая листва на тропинке. Здесь, на этой тропинке, широко разметавшись, должен бы теперь лежать труп Гончара. Пусть бы он посмотрел мертвыми глазами на солнце, пусть бы полежал, пока его не нашли бы деревенские друзья. Эх, сегодня не удалось — удастся в другой раз!
С запекшейся в сердце злобой шел Хожиняк в деревню. Как пламя, пылали кусты. И вдруг ему пришла в голову нелепая мысль: а может, это лишь дурной сон? Он придет в деревню, и окажется, что ничего не произошло. У старосты сидит слегка подвыпивший Сикора, окликнет его и условится о встрече и выпивке. Из Синиц приедет Вольский. И окажется, что все, как было, так и осталось.
И те досентябрьские дни показались вдруг Хожиняку спокойными, ясными, чудесными. В эту минуту он забыл обо всем, что его тогда угнетало, — о ненависти крестьян, о сожженном доме и сарае, о выстрелах из-за кустов. Он помнил лишь одно: был мир, текла установившаяся жизнь — с властями, с полицией, как полагается.
Из деревни донесся смех, и Хожиняк вернулся к действительности. Он сжал кулаки. Теперь уж он думал не о том, что было раньше, а о дне, который наступит. День мести, красной от крови, пылающей огнем мести.
Он вышел на опушку. Зачернели хаты деревни. Он посмотрел на них с ненавистью. Тростниковые крыши, деревянные стены — все обратится в дым в тот желанный день.
Он больше не мог уже думать ни о чем другом. Только о Гончаре. Он был одержим Гончаром. Гончар был не просто большевиком, а живым воплощением большевизма.
— Я убью тебя, — бормотал сквозь зубы Хожиняк и уже сожалел, что не решился на это. Надо было стрелять ни о чем не думая. И будь что будет.
Он продолжал бродить повсюду в надежде хоть издали увидеть врага. Бродил ночью по Паленчицам, глядел в окно, где горел никогда, казалось, не гаснущий огонек. Замечал тень на стекле, и челюсти его вжимались: ведь это, может быть, его тень. Иногда ему казалось, что позади слышится смех, и он вздрагивал, когда, оглянувшись, никого не замечал. Гончар преследовал его наяву и во сне. И поражение, развал, несчастье родины — все это отступало в тень, заслоненное ненавистью к Гончару.
Хожиняк не ел, не спал, все время был на ногах. Он бродил, словно в горячечном жару, шепча сухими, запекшимися губами это имя, с диким ожесточением, с угрозой мести, с ненавистью, переходящей все границы.
Он твердо решил, что нужно действовать осторожно, обдуманно, мудро. Но все эти решения ничего не стоили. Четыре дня спустя, после безуспешного сидения в засаде, он вдруг лицом к лицу столкнулся с Гончаром на улице. Он не посторонился, не отступил. Взглянул прямо в рябоватое лицо, выдержал взгляд ясных глаз, впился в них горящими от гнева зрачками. Гончар оглянулся, приостановился. Осадник ускорил шаги. Не то чтобы он испугался, нет! Но он чувствовал, что не может преодолеть желания обернуться, броситься на него, задушить ею голыми руками. У него не было при себе оружия. Конечно, с винтовкой незачем шататься по местечку, но зря он оставил в сарайчике револьвер… Можно было выстрелить прямо в лицо и среди бела дня уложить Гончара посреди улицы. Этот выстрел отдался бы гулким эхом, придал бы бодрости, послужил бы сигналом для всех, кто мучится в одиночку, как и он, Хожиняк. Нет, теперь уж он никуда не двинется без револьвера, хотя это, разумеется, риск. И пускай. Он чуть не плакал от злости при мысли, что все могло уже быть кончено.