Петр холодно взглянул на него.

— Так уж как-то странно все сложилось, господин поручик, что я в своей жизни никого не предал. Ни своей деревни, ни своей веры, ни друзей — никого. И вы мне тут о предательстве не говорите. Я долгие недели шел из тюрьмы от немецкой границы. Долгие недели шел я, украинец, коммунист, и искал какую-нибудь часть. Я, украинец, коммунист, — понимаете! — умолял таких вот, как вы, дать мне винтовку. Я видел, как они бегут, как раненые лежат без всякой помощи, как горят беззащитные деревни и местечки, как немцы бросают бомбы, когда и куда хотят. С меня по горло хватит, я уж насмотрелся на измену, на подлость, на беспомощность. Под Варшавой товарищ погиб… Хороший товарищ, поляк… Понимаете, господин поручик, семнадцать лет тюрьмы! Вы понимаете?.. И тут в сентябре, впервые после семнадцати-то лет… Такие, как вы, драпали, а он схватился за пулемет. Так его возле этого пулемета и убило… После семнадцати лет тюрьмы… Понятно, господин поручик? Кто из вас стоит одного волоса на его голове? Уж вы-то мне о предательстве не говорите!

— Зато теперь вы радуетесь, что те идут!

Петр поднял голову.

— Радуюсь. Счастлив, что, наконец… Да как вы можете знать? Где вам понять?.. Хотя и вас ведь только они одни могут спасти.

— Что спасти?

— Польшу.

— Уж я предпочитаю…

— Ну, раз вы предпочитаете… — презрительно сказал Петр.

Забельский нагнулся к столу и зарыдал.