— Сапоги бы ты могла по крайней мере смазать.

— Я не знала…

— Чего не знала? Что они мне понадобятся? Все равно смазать надо было. Жесткие, как железо. Не спрашивали тут про меня?

— Нет.

— Хитро. Зашевелился здесь этот твой… Иванчук?

Она помертвела. Испуганными глазами взглянула на Хожиняка. Кто он, этот чужой человек, как он смеет так говорить? Когда он вошел, он показался ей совершенно изменившимся, но потом она подумала, что просто позабыла, как он выглядит. Лицо изгладилось из памяти, и лишь медленно, постепенно она стала узнавать в нем знакомые черты. Но появилось что-то совершенно чужое в интонациях, в обращении с ней. Месяцы, события, пронесшиеся над этим человеком, изменили его облик, обнаружили совершенно незнакомые ей черты. У губ врезались жесткие линии, указывающие на упорство. От худобы резко выступили скулы. Голубые глаза выцвели, стали холодными. Он разговаривал, как с чужой, не слушая ответов, видимо целиком поглощенный какими-то своими мыслями. Прежней робости в обращении с ней как не бывало.

— Знаю, знаю, — все они тут зашевелились. Ну, подождем. Поживем — увидим. Придет время. У меня хорошая память, очень хорошая.

Он надел полушубок, теплую овчинную шапку и теперь стоял перед ней, большой, широкий.

— Ты уж тут как-нибудь. Я думаю, тебя они не будут трогать?

— А ты?