Им вдруг овладело недоброе предчувствие, смутное и туманное подозрение. Вспомнилось все, что он видел по пути, инструкции, радиосообщения о шпионах.
— А вы собственно о чем? — резко спросил он, торопливо припоминая, взят ли револьвер на предохранитель.
— Что вы! Господин поручик! Вы только поймите… Столько лет человек был у себя хозяином… Ведь тяжким трудом все наживалось… Или взять мою родственницу… Вдова, одинокая женщина, работала, знаете, с утра до ночи… и теперь так им все и спустить? Это бы не давало покоя до самой смерти… Не будь я Габриельский… Я тут говорил с некоторыми. Куда там! Всяк только о себе и думает, а уж боятся-то, боятся! А я вот не боюсь. Впрочем, с ними только так и можно — посмелей. Политика, любезности — вот отсюда потом подобные истории и получаются. Вы знаете, вчера они к самой станции подошли, стреляли! А как же, у них теперь у всех оружие. Когда воинские части расползались, так ведь которые оружие не побросали, уж обязательно его с собой захватили. Оружия по деревням полно. Тут раз загорелась одна хата, и вот как начали рваться гранаты… Сущий фейерверк…
— Ну, и что же?
— Вот я и думаю себе — уезжать, конечно, надо; но уезжать так, ни с чем? Я что ж… Вот родственницу мне жалко, понимаете? В одном платьишке женщина убежала… Это недалеко отсюда, несколько километров. Я говорил с этим капитаном на станции… У нас тут еще сохранился один капитан, просто экспонат, господин поручик, потому что чинов выше капрала сейчас хоть с огнем ищи, не найдешь. Ну, куда там! Ничего человек не понимает. Отрядишко у него мужики перестреляли, когда он сюда отступал, а он хоть бы что. Объяснял я ему, — нет, не хочет. Вот, господин поручик, от этой нашей слабости все и пошло, все от нее. Всякие там гуманизмы — это очень хорошо, но надо знать, как и когда. Наше правительство тоже играло в гуманизмы, — вот вам и результаты… Эх, поручик, железной рукой надо было все это, железной рукой…
Забельский вдруг почувствовал себя в полной безопасности. Видимо, не так уж плохи дела, видимо, не все еще потеряно… Среди кошмаров последних дней голос этого помещика звучал освежающим, бодрящим призывом.
— Я говорю этому капитану: «Дайте мне своих людей, больше ничего мне не надо. Дайте мне на один день своих людей, и в окрестностях тотчас станет спокойно». Сейчас из-за каждого деревца, из-за каждого угла стреляют… Да и как им не стрелять? Ведь никто на это не реагирует. Я бы сначала заглянул туда, в именьице к родственнице. А то тут нянчатся, — арестовали какого-то бандита, сидит теперь в здешней, прости господи, тюрьме… Просто смех берет… Вот я и говорю капитану: «Не будь я Габриельский, в два дня вам утихомирю окрестности». Только тут, знаете, не в игрушки играть, тут надо подложить огонь с четырех концов, теперь сушь, загорится, как солома. И поставить пулеметы, тоже с четырех концов. В четверть часа так тихо станет в деревне, что любо-дорого! Уж это я вам говорю, не будь я Габриельский!
По спине поручика пробежал озноб. Спокойный, бесстрастный голос продолжал раздаваться в благоухающем сеном темном сарае.
— Одну, другую, третью деревню утихомирить так — и сразу легче станет. Эх, поручик, мало разве здесь военных толчется все эти дни, — а что толку? А можно бы прекрасно их использовать. Гуманизмы… Вот если бы этак с самого начала, можно было бы все задушить, все! Но уж тут требуется последовательность, поручик, понимаете, последовательность! До грудного младенца, иначе все это снова расплодится, и лет через пятнадцать они нам такой сюрприз преподнесут — только ахнешь!
Поручик пытался разобраться в услышанном.