И вот в Ольшинах наступил сытый день. Не было хаты, где бы не варилась рыба. Рыба булькала в горшках, и по всей деревне пахло рыбой. Такого еще никогда не случалось. Дети бегали счастливые. И лишь кое-кто мрачно, угрюмо поглядывал на озеро.

— Ишь, сколько наглушило. Надолго теперь… Все мальки погибли.

— Э, что там мальки… А ты про себя-то знаешь, что завтра будешь жив?

— Это-то верно.

И оттого, что и вправду никто не знал, будет ли он завтра жив, словно становилось легче на душе.

Парни, выбрав рыбу покрупней и получше, побежали в Паленчицы. Вернулись они пьяные, с известием, что евреи из местечка на день прячутся в лесу, — бомбы разрушили дом возле синагоги. До поздней ночи пила деревня и пела свои грустные, заунывные песни, — потому что никто не знал, не будет ли с ними завтра то же, что с паленчицкими. И все было уже безразлично. Только бы напиться и наесться — может, в последний раз.

До самой ночи металось, не могло успокоиться озеро. Волны бились о берег, плеск доносился до деревни, словно неумолчная жалоба.

Где-то под рыжим илом, в каменистом грунте, как в сердце, глубоко вонзившись в дно, лежали осколки бомбы. На небе горели сентябрьские звезды, и не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра, а озеро неистово волновалось, как после бури.

От деревни неслись песни. Пели парни, смеялись девушки, словно в свадебную пору. Мрачно плескалось озеро.

Как раз в эту ночь кто-то снова постучался в окно хаты Карвюков. Карвючиха со стоном заворочалась на кровати. Как назло, их хата стояла на отлете у паленчицкого тракта. За неделю женщина с ног сбилась: один за другим приходили люди, просили воды, молока, кусочек хлеба. Но в эту ночь она, наконец, решила выспаться.