– Кто ж теперь поет! Там сивилизация; поют только русские песни; а это называется шантэ, мадам! шантэ, шантэ!

– Ой ли?

– Ей-ей!

– Так же, кажется, и Дунечка говорила; вот, как вы, Прохор Васильевич, все знаете, так куда как приятно! да уж помолчим теперь, благо распелась.

– Извольте, помолчимте, матушка-сударыня Мария Ивановна. «Метаморфозы! – продолжал про себя Дмитрицкий, наслаждаясь картиной, которую стоило бы поставить в латунную рамку. – Посмотри, Прохор Васильевич, на тятеньку: вельможа! да и ты сам – кто узнает, что ты не Прохор Васильевич? Ну, была ли бы возможность без сивилизации так ухитриться, заставить дерево расти корнями вверх? Вот жена будет тебе, Прохор Васильевич! Что я говорю, какая же жена! Жена просто значит жена; всякая дрянь может быть женою; а это будет в своем роде Саломея Петровна, несколькими тонами пониже, правда, и весом не так увесиста; но вес может пополниться тягостью; а тону еще наберется: молода и в Саксонии еще не была».

– Что, каково, Прохор Васильевич?

– Чудо, чудо! просто оркестрино! бесподобно!

– Что, брат Прохор, а? – спросил Василий Игнатьич, – жаль только, что хоть вот немножко бы, так, то есть подпустить, как по-нашему: «Я жила-была у матушки дроченое дитя!» Эх, ты!

И Василий Игнатьич прищелкнул пальцем. Приливочка к чаю заговорила в нем.

– В старину-то бывало! а? Селифонт Михеич! Как думаешь! Оно и конечно, почет, нечего сказать, и превосходительные нам, то есть, нипочем… и палаты княжеские, да тьфу! все уж оно не тово… на душе-то как-то, ех-ма!… Так вот изволите видеть… Марья Ивановна, Селифонт Михеич, пожалуйте-ко сюда!