– Ска-а-тина этот Рамирский, – сказал он, – думал отбить у меня мою Мери!…
– Тогда я не была твоею, ему не у кого было отбивать моего сердца! – произнесла вспыхнув Мери Нильская, вольный казак после смерти дряхлого мужа, не испытавшая еще блага любви.
– Полно! терпеть не могу притворства, а письмо? помнишь, ты мне написала: cher ami…[222] не помню о чем-то… тьму нежностей!
– Нежностей? в то время? Я припоминаю, что я о чем-то просила; но обыкновенные дружеские выражения принимать за нежности! Это странно!
– Однако ж и Рамирский не хуже меня понял, и этого достаточно было ему, чтоб излечиться от глупости волочиться за женщиной, которая уже любит другого, бежать, провалиться сквозь землю…
– И он… он понял это письмо по вашему смыслу?… вы показывали это письмо… ему… как доказательство моей любви!… – проговорила Нильская с чувством негодования.
– Что ж такое? Он, у-урод, простофиля, вдруг вздумал сондировать мои отношения с тобою; я, говорит, не могу понять этой женщины, кокетствует ли она со мною, как и со всеми, или в ней есть чувства; я, говорит, в нее страстно влюблен. Мне, право, стало жаль, что его сердечные волны бьются о камень; mon cher, я говорю, об этом надо было подумать пораньше: на твое предложение она тебе окажет: engag?e, monsieur[223], и только.
– О, боже мой, не говорите мне больше, довольно!
– Это что такое, ma ch?re?… – спросил удивленный Чаров.
– Ничего; как было ничего, так и есть ничего! – отвечала Нильская, бросив на него взгляд презрения и удаляясь.