– Я сию минуту ворочусь, успеете, – проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.
– Помилуй!… Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!… Мне самому нужно!
– Пустяки, пустяки!… Подавай манто!
– Нет уж, ей-богу, извини! – крикнул Кумин, схватив фуражку, – пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!… мне будет беда!…
– Это ужас! это ни на что не похоже! – вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.
– Хм! – произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, – если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!… Но вот только слово скажи не так насчет стихов – просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!… И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!… А только скажи это – да и посылай за доктором.
– Зачем же говорить такие вещи? – сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.
– Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!… Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.
– Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, – сказал Дмитрицкий.
– Да как же быть-то, почтеннейший мой?