— Ну, сказывай, что ли, — сказал он, тронув его за плечо.

— Скажи мне, батюшка, Иван Лексеевич, слово одно. Одно слово единственное: царь он али не царь?

— Э, брат, да ты опять про то же!

— Батюшка, Иван Лексеевич, только не серчай и дай мне тебе всю правду выложить.

— Что ж, выкладывай!

И Ванька, заложив руки в карманы, с усмешкой, стал ждать Евстигнеевой исповеди.

— Пришел я нонче с площади, — начал Евстигней, — вошел к себе в избу, сел на лавку и нашла на меня дума. Такая дума одолела, что и сказать нельзя. Прикидываю так: либо он и вправду царь, либо не царь он вовсе, а только народ обманывает. Коли царь он, то как возьмет Москву, как заведет своих бояр, опять у нас то же пойдет. Чиновника какого ни сажай — все одно будет чиновником. Кому землю ни раздавай, всякий, как разбогатеет, так народ душить начнет. Дума у меня такая: от всякого царя, нам, окромя горя, на своем веку ничего не видать, и людей вешать да стрелять за царя — только даром души губить. Прикидываю так: ни царь он вовсе, а народ обманывает только. Тогда, значит, рано или поздно, а правда наружу выйдет. И что ж тогда будет? Опять же выйдет, что зря народ сам себя мучил и на смертную муку шел. Думал я, думал, и голова у меня замутилась. Пойду-ка я к Иван Лексеевичу. Так я рассудил. Рассердится, велит меня казнить — его воля. Значит, так тому и быть, а мне, сам знаешь, терять нечего.

Когда Евстигней кончил, Иван долго молча глядел на него, как бы думая о чем-то своем и забыв о присутствии другого. Затем он встряхнулся; на лице его не было ни малейшей злобы.

— А ты слышал, что он говорил?

— Слышал.