— А-а… Какое интересное лицо! Я не узнала его… Как изменился, однако! Бывший поклонник и ami de maison[2] у Веры Павловны?
Толстяк досадливо крякнул.
— Э-эх, барыни, барыни!.. Как это вы все про чужие дела знаете?.. И что у вас за язычки!
Барыня звонко расхохоталась.
Последнее действие прошло, разыгранное, что называется, по нотам. Публика дружно вызывала исполнителей.
«Петрова solo[3]!..» — вдруг крикнул чей-то голос и тотчас же с увлечением был подхвачен другими.
Петрова вышла на сцену и глянула в толпу. На её кротком и, действительно, замученном лице как бы застыло тяжёлое воспоминание. Даже в эту минуту триумфа глаза глядели так же печально, и так же болезненно морщились тонкие брови. Она раскланивалась, медленно отступая вглубь сцены. Все движения её были тихи и скромны, словно движения монахини. Самый голос её, в драматические моменты хватавший за сердце даже «толстокожего» зрителя — такие она умела находить скорбные, звенящие слезами звуки, — этот голос в обыкновенное время был тих и слаб, как у человека с разбитою грудью.
— Браво, браво, Петрова!
Она нерешительно остановилась под этим неумолкаемым гулом рукоплесканий, потом опять шагнула к рампе, и бледная улыбка на мгновение осветила её черты.
«Какие вы все глупые!.. И какие счастливые!..» — как бы говорило это лицо.