– Мы завтра еще поговорим об этом, – сказала она, поднимаюсь со стула. – Сейчас ты еще не в состоянии сообразить все, да и я не требую, чтобы ты немедленно решила этот вопрос. Значит, до завтра! Надеюсь, ты дашь мне тогда другой ответ!
– Нет, нет, – страстно вырвалось у Паулы. – Да неужели из-за своей бедности я не имею права надеяться на жизнь и счастье, как все остальные? Неужели все это я должна похоронить навек, живя с человеком, все существо которого чуждо мне и вызывает во мне страх, которой не сказал мне до сих пор ни одного теплого слова и предлагает мне свою руку, как какой-то подарок из милости? Меня пугает что-то темное, ужасное, таящееся или в нем самом, или вокруг него. Я никогда не буду питать к нему доверия, я прямо-таки боюсь его присутствия. И я должна стать женой этого человека? Нет, нет, я не могу этого! Да если бы и могла, то не хочу, не хочу! Сколько бедных девушек ищут и находят себе кусок хлеба на свете, найду себе его и я. Тогда, по крайней мере, у меня останется возможность мечтать о счастье и надеяться на него; быть может, оно никогда не явится, но все же оно будет моим, пока я буду надеяться на него. Этого я не отдам ни за какие богатства вашего племянника. Я не продамся!
Казалось, эта бурная вспышка сорвала оковы с чего-то таившегося в девушке, и оно настоятельно стало пробивать себе дорогу. Она стояла, словно приготовившись к бою, ее лицо, до тех пор бледное, разрумянилось, а глаза сверкали одухотворенной надеждой и упорством юности, борющейся за свое счастье и будущее, тем упорством, которое часто заставляет человека дорого поплатиться в жизни, но вместе с тем является прекраснейшей, самой священной прерогативой юности, так как оно на все осмеливается и на все надеется.
Госпожа Альмерс слушала речь Паулы так, словно пред ней говорили на чужом для нее языке; подобных вещей она прямо-таки не понимала. Но неужели она могла бы отказаться от задуманного и долго подготовляемого плана?
Это случилось бы с нею впервые в жизни, и она, конечно, не могла допустить этого.
– Паула, ты забываешься! – резко произнесла она, и этот тон, словно дыхание ледяного ветра, налетел на бурную вспышку молодой девушки. – Теперь я вижу, под каким влиянием выросла ты. Если бы я не хотела считаться с этим, то просто-напросто уже теперь предоставила бы тебя той судьбе, которую ты сама хочешь уготовить себе, а именно – тяжелой борьбе с жизнью, от которой погибли твои родители. Но в тебе именно сказывается более воспитание, нежели самоослепление. Мы еще две недели пробудем здесь; все это время в твоем распоряжении, и ты можешь еще все обдумать. Конечно, я не буду принуждать тебя, но вовсе не расположена покровительствовать неблагодарности и открытому возмущению. Если ты останешься при своем „нет“, то, само собой разумеется, мы должны будем расстаться – ни я, ни Ульрих не можем допустить такое оскорбление. Я еще раз предоставляю тебе обдумать все; надеюсь, ты изберешь благоразумие и опомнишься.
С этими словами она вышла из комнаты.
Паула осталась одна, или думала, по крайней мере, что она одна, и, прижав обе руки к груди, глубоко перевела дух. Она и не предполагала, что Ульрих, стоявший в передней, не сводил своего взгляда с нее, стоящей в красных лучах вечернего солнца, с темными глазами, затуманенными слезами, но с выражением упорной энергии в обычно мягких чертах лица. Ульрих почувствовал в этот момент, насколько он низко ставил в своем мнении эту девушку, и осознал, что именно он потерял, даже не владея.
IV.
На берегу озера, под замком Рестовича, находилась маленькая, скромненькая церковь Богоматери, одна из тех, какие часто встречаются в горах.