«Да, террор, — громовым голосом парировал Бармаш, — но тот террор, которого вы еще не видели, которого вы уже заслуживаете!.. Террор во французском смысле слова…»
Слова как будто без всякой значительности, а Бармаша рабочие вынесли на руках!..
Бармаш мог стать большевиком, но отказ большевиков предоставить ему руководящий пост в союзе городов окончательно укрепил его анархическую позицию, его имевшую такой успех ненависть ко всякой власти. В те дни солдат, рабочий, крестьянин говорили: «Старый прижим, новый прижим — выходит на одно…»
И открывая курсы матросов-анархистов, Бармаш сказал: «Всем этим тупицам из жеваного пресс-папье, всем этим отрыжкам полиции и тюрьмы мы еще покажем, мы бросим в них самую страшную бомбу — первую анархическую общину, о которой закричит в восторге весь подлунный мир…»
Колыбелью этой общины должен был стать купеческий клуб, где ряд поколений играл в железку, жевал майонез из осетрины и пил николаевскую водку.
Гордин — главнокомандующий; Бармаш — трибун; Лев Черный — совесть. Мудрость и эрудиция были представлены питомцем старого мира — Алексеем Солоновичем.
В двадцать лет послушник Святогорского монастыря, в двадцать шесть — приват-доцент Московского университета по кафедре чистой математики, Солонович излагал теорему Лобачевского[166] в стихах, а предощущение распада и создание миров посетило его «в тихой музыке дифференциалов и интегралов…» К анархизму он пришел этим трудным, небанальным путем: «То, чего не договорил Ницше[167], чего не понял Штирнер[168], я раскрыл в безгрешном анализе. И разве закон бесконечно малых не есть символ ценности каждой личности?…» Когда начался изданием анархический журнал «Клич», Солонович известил редакцию о желании написать поэму «О человеке в его вертикальном стремлении к божеству и горизонтальном пути к анархизму»…
Аудитории, состоявшей из балтийских матросов и Сундженских ингушей, Солонович читал доклад о «Якове Беме[169], первом осознавшем себя анархисте»; все цитаты из Беме приводились в латинском подлиннике. Нетрудно понять, что на переводе никто особенно не настаивал.
Безумие Солоновича, взращенного на «Весах[170] », полемике с символистами и эпигонах Соловьева[171], было тем своеобразным московским юродивым вывихом, который на вершинах давал в XVI столетии Василия Блаженного[172], в XX столетии Андрея Белого[173], который в революцию обогнал самых пылких из пылких, самых левых из левых…
Брызжущая слюна, растлительный яд Гордина, душевный разговор Черного, олимпийские раскаты Бармаша, мистические тексты взволнованного, всклокоченного Солоновича — и после трехчасового томления аудитория, стуча винтовками, шашками, заряжая на ходу маузеры, усаживалась в автомобили и мчалась на тихие улицы, где в испуганных особняках, под половицами и в печных заслонках были спрятаны серьги, диадемы, кулоны, керенки…